Литературный форум Фантасты.RU > Tempus
Помощь - Поиск - Пользователи - Календарь
Полная версия: Tempus
Литературный форум Фантасты.RU > Творчество. Выкладка произведений, обсуждение, критика > Космоопера, социальная и научная фантастика
Страницы: 1, 2, 3
Yan Steeltyes
Он зашел в открытый дворецким дилижанс, на ходу бросая кучеру:
— Консенсштрассе.
Лошади тронули. По обе руки проносятся блеклые фасады домов, фонари, будто рисунок акварелью, размыты капельками плотной мороси. Те разбиваются о мостовую, отскакивают от брезента повозки, дробью стучат в окно.
Кап-кап-кап — тихий перезвон дождя, как мелодия ранней осени; небо затянуто пеленой из туч, и на сердце так зябко, так холодно...
Он закрыл глаза, представляя строгий бидермейер университета. Помнится, как и сейчас капли бьются о камень подоконника, высокие стекла, дерево оконных рам, воском разлит вокруг теплый свет канделябров, запах чернил, желтоватой бумаги и старинных томов. Он смотрит на причудливые линии, что вырисовал на окне ливень и вспоминает что-то трогательно-осеннее, что-то далекое и так родное ему...
А вокруг — дождь и промозглый ветер, а внутри — вьюга, метель. Несется вперед карета, оставляя позади все самое любимое, близкое, дорогое.
Федор Алексеевич невольно застонал, опустил на окошко штору, склонил на руки голову.
— Зачем ты сделал это, Слава? Зачем? Зачем?..
— У вас впереди еще долгая жизнь, Федор Алексеевич, — отвечал добродушный констебль. — Подумайте только: вы умны, способны. Ваших знаний хватит, чтобы прославить себя на весь город.
— Нет, нет, нет… — повторял он подавленно. — Это бессмыслица! Понимаешь, Слава? Я потерял все, ради чего жил. Моя жена и дочь погибли. А ведь я так любил их... Так любил!
Он сжал зубы и отвернулся. Он не заметил, как, крикнув “Консенсштрассе”, остановил карету кучер. Он не видел, как открывает перед ним дверь дворецкий, и только расслышав голос Фаины Ивановны, нашел в себе силы выйти.
От дома подле бежала к Федору Алексеевичу невысокая седовласая старушка — соседка его брата по улице, мать, чей сын двумя годами раньше добровольно ушел на Данцигский фронт врачом, а прежде школьником учился у Ивана Алексеевича.
— Федор Алексеевич, — говорила она дрожащим голосом. — Они там, они вламываются вовнутрь. Сделайте что-то, Федор Алексеевич!
— Фаина Ивановна, прошу, не бойтесь. Мы уже здесь, втроем, с городничим.
Он старался не показывать того, как расстроен и как испуган сейчас, но голос все равно звучал глухо. Он коснулся её плеча, молвив:
— Что случилось, Фаина Ивановна?
— Ваш брат пришел ко мне около восьми вечера и передал вот это, — старушка протянула Федору Алексеевичу связку ключей. — Знаете, он был так бледен, говорил, что всему конец, что ничего уже не изменить... Он говорил, что просит у вас спасти Анечку, а потом… выстрелы, стук... Он побледнел еще больше и вернулся в свой дом, а те же тотчас собрались рядом.
— Кто, Фаина Ивановна? — спрашивал Федор Алексеевич.
— Двадцать бездушных людей... Он вышел на балкон и говорил, что пойдет с ними куда угодно, только бы те не причинили вреда дочери... Ваш брат сдался, и шестеро с винтовками увели его... А остальные до сих пор там, хотят Аниной смерти. Ведь Анечке всего три годика...
Федор Алексеевич переглянулся с констеблем и кратко указал:
— Мой револьвер.
Фаина Ивановна стала перебирать связку, нашла небольшой ключ.
— Он говорил, что этот — от черного хода на заднем дворе. Пробирайтесь там: меж дворами прямо к углу улицы, — она обождала несколько времени, вытирая лоб платочком, потом тихо проронила. — Что мне делать, Федор Алексеевич? Скажите, как я смогу помочь?
— Идите домой, Фаина Ивановна, — мрачно отвечал он. — Идите.
После кивнул Славе, дворецкому и молча зашагал вперед. Его плечи тяжело вздымались, его кулаки были сжаты.
“Сволочи, что они сделали с Иваном? Куда повели его? На расстрел с десятками невинных людей?”
Бессилие, гнетущее бессилие... Он не сможет поделать ничего, а ведь так желалось бы пустить пулю в лоб каждому, кто понесет на себе след от смертного греха. Они называют себя народными ополченцами? Как осточертело, опротивело ему это слово — маска всеизвинимости для всякого, кто меж звучных девизов и баррикад навсегда похоронил свою человечность, кто покрасил знамя в кармин кровью сотен убитых им людей...
На соседнем дворе его догнал молодой констебль.
— Федор Алексеевич, почему вам не вызвать отряд полиции? Ведь на каждом участке денно и нощно дежурит дозор городничих.
— Полиция не должна ни о чем знать, — огрызнулся тот. — Подумай только, если дело об убийстве моего брата попадет в руки красным, какая участь может ждать его малолетнюю дочь. По оплошности следователя или доносу двуликого полицая мы все будем расстреляны ночью того же дня...
Трое оказались у невысокого деревянного забора: старого, сплошь увитого плющом и гортензией. Федор Алексеевич указал на богатый двухэтажный особняк по его обратную сторону.
— Вот. Вот его дом. Виктор, Слава, перелезаем.
Там, у входа, кричала нараспев свои гимны и лозунги толпа, разгоряченная расправами и кровью, там бились на осколки стекла, горели и гасли факелы — если бы не холодный осенний дождь, все строение наверняка было бы превращено народовольцами в громаду обугленных брусьев.
Федор Алексеевич пробежал по газону заднего дворика, и, провернув ключ в дверной скважине, оказался внутри — в одной из кладовых, среди мебели и толстых книг, которые не умещались в комнатах, кабинете, холле, среди стеллажей, инструментов, деталей. Он ощупью пробрался к дверному проему на другой стороне и быстро перебирал ключи из связки, вставляя их в дверь один за другим. Скоро та скрипнула и податливо отворилась.
— Слава, Виктор, идемте в фойе. Становитесь у входа, зажгите свечи и дайте им понять, что мы вооружены, что в доме полиция.
Дрожащими руками он взвел курок. Он шел дальше. Дубовая обивка стен, чистый паркет, едва уловимый запах воска и древесной смолы, после колонны просторного холла, книжные полки у стен, резные оконницы под самыми сводами: все это казалось настолько близким, таким знакомым. Несколькими неделями раньше он заезжал сюда на обед к Ивану Алексеевичу — своему единственному брату. Казалось, и сейчас тот спустится, отрываясь от чертежей и чтения книг, глянет серьезно поверх очков-половинок, прислушается, поймет...
Случится ли ему теперь увидеть Ивана? А ведь они даже не успели попрощаться, посмотреть друг другу в глаза. Что чувствовал он, выходя из дома под конвоем шести палачей, о чем думал? Вспоминал ли жену, брата, улыбку и взгляд дочери?
Федор Алексеевич сжал кулаки, заговаривая с дворецким.
— Виктор, если придется стрелять — стреляй. Помни, в скольких смертях повинны красные...
Он повернулся к Славе и услышал, как со второго этажа зовет маленькая девочка. Его? Его...
— Папа, папа!
Он вздрогнул и отступил на шаг. Ведь это её голос, его любимой дочери, его маленькой Натали... Он поднял брови и широко открыл глаза. Он растерянно глянул на Виктора, на Славу, потом вдруг сорвался с места, побежал по ступеням вверх. Там, в конце коридора, стояла, перепугано глядя на него, малышка.
— Ты уже вернулся, папа?
— Девочка моя... — одними губами прошептал Федор Алексеевич.
Миг-другой он не сводил с неё взгляда. Он чувствовал, как бьется в груди сердце. Он вспоминал, переживал заново те счастливые минуты, недели, дни, а потом бросился вперед, сел на колени рядом с Аней и крепко обнял её.
— Да, доченька, я тут. Я снова с тобой, дорогая... Аня... Аня... Моя Анечка...
— Мне страшно, папа.
— Не бойся, Аня, я здесь. Я снова с тобой, Аня...
— Они так кричат, папа.
— Я скажу им, и они перестанут. Ладно?
Девочка помолчала, подняла на него взгляд и тревожно заметила:
— Почему ты плакал, папа?
— Я... — он запнулся, вздохнул, внимательно посмотрел на малышку. — Ты поймешь, Аня. Подрастешь и поймешь, почему твой отец так боялся за тебя этой ночью...
Он услышал, как кричит что-то снизу Станислав.
— А теперь иди спать, Аня. Все будет хорошо, я обещаю.
Она обняла его, неохотно подошла к дверям спальни, а приотворив их, еще раз глянула на Федора Алексеевича.
— Спокойной ночи, папа.
— Спокойной ночи, Анечка...
Он посмотрел ей вслед, улыбнулся и пошел вниз по ступеням. Он чувствовал, как в сердце воскресают чувства, которых пять лет не знало его измученное сердце: любовь, надежда, вера, вдохновение. Она назвала его своим отцом... Он искренне полюбил её...
В фойе Федора Алексеевича встретил констебль.
— Они вот-вот будут в доме. Федор Алексеевич, мы не выстоим. Мы погибнем, если они вломятся сюда!
Тот кивнул и стал лихорадочно водить рукой по лбу.
— Да, да... Надо решать. Надо скорее решать. Разбудить Аню и спасаться через ход в кладовой?
Он простучал каблуками от стены к стене, остановился у одного из шкафов с книгами.
— Слава, вытянем его из ниши и протащим к самому входу?
— Да что вы, Федор Алексеевич, — заговорил нервно Слава. — Он упадет после двух ударов ногой.
— Выставим два-три подряд. Не стой на месте, Слава!
— Если удастся хоть что-либо успеть...
Констебль подбежал к входу и тотчас испуганно бросил:
— Глядите, дверь дает трещину! Что делать? Что делать-то?
— Слава, сейчас же кричи, что полиция уже в доме. Сейчас же, не мешкай!
— Это только разозлит их, Федор Алексеевич!
— Скорее, Слава! Поздно бежать!
Тот достал из кобуры пистолет, попытался взвести курок.
От двери отлетали щепы, уши лопались от крика озверевшей толпы, палки и кирпичи с силой били по стенам, залетали в разбитые оконницы.
Слава дал предупредительный выстрел. Он пытался кричать так громко, как только сможет, но голос дрожал, срывался.
— Именем сейма! Именем порядка я приказываю отойти от дома. Я буду стрелять в каждого, кто ступит на его порог!
Констебля не слышали. Дверь прогибалась под ударами ног и плеч, гудела, и вот-вот должна была треснуть, разлететься на бруски.
Yan Steeltyes
— Бежим! — кричал Станислав. — Вы думаете, они побоятся одного полицейского в доме?
— Поздно, Слава! Если мы отступим, нас догонит свинец. Двери того и гляди не выдержат.
— Они убьют нас, едва ворвутся, даже если мы встретим их грудью. Не только нас, Федор Алексеевич. Что станет с девочкой?
Тот в отчаянии стукнул себя рукой по лбу и прорычал:
— Я не знаю, что делать. Не знаю! Вдруг красные уже и там, с другой стороны? Вдруг они уже обошли усадьбу?
Он посмотрел на проход, смерил взглядом констебля, Виктора и отрывисто бросил:
— Спешите к ходу в кладовой, прислушайтесь, отоприте его. Вот... Вот ключ.
После взлетел на второй этаж, пронесся по коридору, рывком распахнул двери детской... Малышка, положив на колени голову, с кровати глядела в темноту надворья.
— Аня!
— Что, папа? — перепугалась она.
— Аня, вставай. Идем отсюда, скорее уходим.
Федор Алексеевич взял её на руки и в несколько шагов выскочил из комнаты. Он спешил, торопился, понимал, что каждая секунда промедления может стоить жизни им обоим.
— Куда мы, папа?
— Нельзя оставаться здесь, Анечка.
— Я боюсь, — говорила она, плотнее прижимаясь к его груди. — Я боюсь, папа.
— Надо подождать немного, потерпеть самую малость. Завтра все будет хорошо, я обещаю тебе, Аня.
Из сумрака кладовой навстречу вышел полицейский.
— Кто это? — вскрикнула девочка.
— Мой друг, он нам поможет...
“Федор Алексеевич, бегите! Спасайте себя и Аню! Они вот-вот будут здесь”.
Он шагнул к выходу, едва не оступился на груде разбросанных книг и коробок, набрел на косяк у входа, и за метр-другой от проема услышал, как сзади, в фойе, рыскают и голосят что-то народники. Шум, оклики, голоса, красный свет факелов и красные нарукавные повязки. Ужас волной накатил на него, облил с головы до ног. Должно быть, никогда прежде не случалось ему так бояться, так отчаянно искать спасительный путь...
Они уже в доме. В доме, за дюжину шагов от этой коморки: орут, переворачивают все вверх дном в каком-то дьявольском остервенении.
Он стремглав выбежал наружу. Он услышал, как за спиной кто-то громко кричит:
— Следы, следы!
Заметили... Заметили слякоть и грязь с мокрых подошв, следы от кладовой к входу...
Слава быстро перебирал связку с ключами, когда кто-то с силой навалился на двери кладовой. Легкое дерево поддалось, и, кидая быстрый взгляд назад, Федор Алексеевич встретился глазами с народовольцем. Ненависть, слепая ярость: оба были готовы наброситься друг на друга, выпустить во второго свинцовую пулю. Озлобленный народник с приметной повязкой у локтя — как знать, может вчера еще ленивый лавочник или усердный мастеровой, расхваливавший свой товар прохожим — и загнанный беглец.
— Обходите! — заорал во всю глотку красный. — Обходите дом с двух сторон! Они там!
Несколько шагов дюжих ступень — и он уже выбежал из усадьбы, а за его спиной появляются в чулане все новые и новы народники. Вот они показались с одной стороны, с другой... Они спешат, ревут оголтело.
Федор Алексеевич, сколько хватало силы, несся вперед: через лабиринт задних двориков, по лужам и грязи. Было слышать, как сзади стреляет в воздух Слава, как кричит что-то Виктор; было слышать, как сердце бьется и выскакивает из груди. Едва не плача, прижимается к нему малышка, летят мимо дома, заборы, как и мысли в голове, хлещет по лицу холодный ливень, ветер дует порывами.
Совсем скоро он понял, что бежать дальше не станет сил, и едва не свалился на землю у какой-то из изгородей. За углом — обжитые двухэтажные постройки, и Федор Алексеевич поспешил к одному из подъездов, под резной чугунный выступ парадного. Двери заперты, на улице — ни души. Стучать? Не отопрут. Звать на помощь? Не захотят услышать.
Сердце билось, легкие судорожно хватали воздух, а он быстро шептал девочке:
— Аня... Аня, не бойся. Скоро все будет хорошо. Я обещаю, Анечка...
Сколько времени прошло тогда? Миг, минута, две? Совсем скоро он услышал, как кто-то шаркает по лужам за углом дома. Горожанин, местный? В эту темную пору, в ливень, здесь, на улице?
Совсем скоро из того же проезда появился мужчина: в саржевой куртке и штанах из тяжелого драпа, которые здесь обыкновенно носят рабочие. От дождя он промокнул до нити и никак не мог разжечь папиросу, с досадой чиркая ею о кремешок. Он огляделся по сторонам, прошел под один из соседних карнизов, и, поколдовав над самокруткой, жадно вдохнул табачного дыму.
Тогда, в свете искры от кремня, Федор Алексеевич, дивясь, отметил, что знает его. Да ведь это Дмитрий, работник типографии, у которого ему случалось забирать тексты своих публикаций. Торопливый, разговорчивый; как и тогда, сейчас в короткой черной щетине и замшевых чеботах. Частицы типографской краски облепили его одежду, запутались меж ворса, в усах и бороде.
Федор Алексеевич встал на ноги: стоило бы окликнуть того, просить какой-то помощи.
— Дмитрий!
Тот в недоумении оглянулся, посмотрел на Федора Алексеевича, перевел взгляд на Аню, потом вдруг переменился в лице и полез за пазуху.
— Дмитрий! Ты что, не помнишь меня?
Миг — и в руках у того молнией блеснул револьвер. Федор Алексеевич невольно попятился.
— Брось оружие! — рявкнул рабочий.
— Послушай, я не замышлял ничего плохого...
— Бросай оружие!
Он послушно достал из кармана брюк пистолет и положил его наземь подле. Он настороженно наблюдал за тем, как мужчина быстро подходит и прячет шестизарядник за поясом. Что стоит думать? Зачем? Зачем?..
“Что он делает? И вправду не узнал меня?”
— Дмитрий, да мы ведь близко знакомы. Я лишь несколькими месяцами раньше заходил в типографию за текстами. Ты, верно, ошибаешься. Это попросту нелепая оплошность...
Вдруг говорящий вздрогнул и запнулся. В струях мелкого дождя киноварью блеснул на рукаве Дмитрия лоскут красной ткани. Красной, как кровь. Красной, как отсвет пожара.
Федора Алексеевича заколотила дрожь. Зубы сжались. Рука крепко стиснула Анину ручку. Он чувствовал, как дрожит, прижимаясь к нему малышка, он видел перед собой черное дуло револьвера. Видел, как целится народник и не находил в себе сил поглядеть в его глаза. Что бы он увидел там: ненависть, слепую злобу, презрение, слезы, отчаянную борьбу?
"Конец. Конец..."
Yan Steeltyes
Пальцы того трясутся, револьвер подскакивает в руке. Вверх-вниз, вверх-вниз... Он выстрелит? Он выстрелит?..
— Ты сделаешь это, Дмитрий? — тихо спросил Федор Алексеевич.
Тот не молвил ни слова в ответ.
— Ты ведь человек. Ты человек, Дмитрий... Такой же, как и я. Помнишь, ты любил рассказывать, как неравнодушен к Ирэн, радовался, узнав, что она соглашается выйти за тебя этой осенью? Думаешь, тогда она смотрела в глаза убийце, ему говорила эти слова? Ты не убийца, Дмитрий...
Он глянул в лицо народнику. Он видел, как тот сжимает зубы, как смотрит на самый кончик пистолета. Он видел, как показывается из-за угла дворецкий с оружием в руках. Он ждал...
— За что ты стоишь, Дмитрий? За что борешься? Огонь, смерть, кровь — это то, к чему ты так отчаянно стремился, за что воевал?
Краем глаза было видеть, как целится Виктор. В ту же секунду дворецкий закричал красному:
— Не двигайся! Я буду стрелять!
— Виктор! — громыхнул Федор Алексеевич. — Не надо!
Тогда прогремели два выстрела. Он видел, как народоволец быстро переводит ствол, видел мимолетную огненную вспышку, и другую — из-за угла. Он видел, как падает в канаву народник, а следующее мгновение почувствовал, что Аня, маленькая Аня, отпускает его руку со слабым стоном.
— Аня!
В голове — сумятица из мыслей, в сердце — словно острый нож.
— Аня, Аня!
Он присел на колени рядом и с ужасом смотрел, как расползаются по её плечу красные пятна. Каким беспомощным он чувствовал себя, каким бессильным!
— Виктор! Стучи в двери, ищи врача. Где угодно... Мне нужен доктор, Аня умирает!
За домом кто-то торопливо бежал по мостовой, и скоро на улочке появился Станислав: взмокший, измотанный.
— Федор Алексеевич! Федор Алексеевич, там, у дома полиция. Полицейские экипажи разогнали красных. Со стрельбой, криками, но теперь...
Он запнулся на полуслове — он разглядел, что Федор Алексеевич склонился над раненной девочкой...
— Что с ней? Что здесь случилось?
— Идем, Слава, — глухо проскрежетал тот, поднимая малышку на руки. — Идем, возвращаемся. Что мне делать, Слава? Господи, что мне делать? Она истекает кровью!
— Мне найти доктора, Федор Алексеевич?
— Я отправил дворецкого, — отвечал он через силу.
Он шел вперед, покачиваясь из стороны в сторону, отбрасывал Ане со лба волосы, закрывал рукой рану от пули.
— Аня, Анечка, дорогая, ты слышишь меня?
Она молчала.
— Аня, ты меня слышишь?
Нет, он не хочет её терять, не хочет расставаться с ней так, как пятью годами раньше расстался с Натали...
Он брел вперед по болоту из грязи, ветер подхватывал и нес струйки дождя, то усиливаясь, то снова слабея. Где-то россыпью искр вспыхивали и гасли молнии: неужели её жизнь окажется настолько же короткой?
Вода заливалась в башмаки, тяжелые капли били по лицу горошинами, а Федор Алексеевич видел только, как влага смешивается с кровью на его руках.
Бежать, бежать впереть, спешить! Иначе будет слишком поздно... Вот вырос из тягучей полутьмы особняк. Окна разбиты, двери выломаны, там и тут на земле латунными каплями блистают гильзы.
Он забежал в усадьбу через ход в кладовой, сбрасывая на ходу намокшую обувь. Темнота чулана, темнота длинного коридора... На дверях — следы от грязных подошв, подсвечники разбросаны по паркету, в доме гуляет ветер: ледяной, промозглый. Ему вспомнился стук колес по брусчатке в рыдване, рассеянный фонарный свет, а душу, как и тогда, тяготит какая-то обуза, обволакивает серый туман.
Он пронесся по холлу — меж колонн и упавших полотен, меж ольховых шкафов с фолиантами, и в третий раз взбежал вверх по ступеням.
— Слава! — крикнул констеблю.
— Да, Федор Алексеевич.
— Слава, беги по комнатам, кладовым, найди хоть что для перевязки!
Тот кивнул и бросился вниз, а Федор Алексеевич отворил первые же двери, и бережно уложил малышку на кровать. Девочка, не приходя в себя, застонала...
— Держись, Аня, держись, — говорил он глухо. — Виктор сейчас придет с врачом. Только не оставляй меня...
Он принялся рвать на полоски простыню, потом как смог перевязал рану. Руки дрожали, вода с сюртука и волос капала на кровать, ковер, перевязку.
Он оглядел комнату: быть может, здесь удастся найти хоть что-то... Дубовая кровать, большое окно за форменной белой шторой, резной шкаф для книг, массивный стол и стул, корзина у стены доверху наполнена бумагами. Стоит думать, тут работал, проводил расчёты его брат. С утра до вечера, из месяца в месяц, из года в год; когда, как и сейчас, в грозу, шумел от ветра громадный клен за стеной...
Федор Алексеевич бросился к шкафу, быстро отворил его: работы, чертежи и кипы бумаг... Он побежал к столу, на ходу столкнув с тумбы небольшую картонную коробку. Взгляд скользнул по записи на её тыльном боку: “C.: неодим, эманация”. Эманация... И тотчас вспоминается заголовок его первой научной работы... Мужчина поднял с пола несколько запаянных трубок, положил их в карман.
По ступеням кто-то торопливо поднимался. Слава? Виктор? Только бы врач был с ним...
— Сюда! — крикнул Федор Алексеевич.
Он склонился над Аней, когда в комнату забежали дворецкий и мужчина в сюртуке при тканевом ридикюле.
— Юрий Сергеевич, фельдшер, — утомленно представился тот.
— Моя девочка умирает. Пулевое ранение. Прошу, помогите ей...
Врач подошел к кровати, поглядел на Аню, на мокрую перевязку из простыней, и с холодным безразличием заметил:
— Боюсь, она потеряла слишком много крови.
— Вы сможете помочь? — взмолился мужчина. — Я заплачу. Заплачу столько, сколько вы попросите...
Доктор пожал плечами.
— Если в моих силах остановить смерть...

// Окончание главы
Yan Steeltyes
Ниже привожу первую редактуру всего текста главы.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Из истории одной семьи [1903]

Порывы осеннего ветра играют хлопком гардины, отливы свечи — меняющиеся, продолговатые — плетевом ложатся на ковер, паркет, клавиши-полосы пианино... Вот уж огонек канделябра обступила сизая дымка, вот полутьма съёживается где-то у стен, а воск оплывает с фитиля крупными каплями...
Он подходил к фортепиано, но только без сил опирался о его крышку, он шагал взад-вперед по комнате и снова садился на кровать. Он брал в руки бюллетень, пробегая глазами по заглавиям, чтобы хоть как отвлечь себя от той невыносимой тяжести, что все крепчала, стягивалась на сердце.
Он всматривался в текст, чтобы снова отложить газету. С отвращением, едва не с тошнотой читал заметку об убийстве городничего, ленту новостей, убористые сводки и фрактуры сейма, что из-под клыкастого герба скалились на читателя.
“Свободная газета” увеличивает наклад: Фома Львович Поляков пообещал, что его издательство свободно от всякого стороннего влияния, и готов печатать свидетельства из самых достоверных источников”.
“Комиссариат предлагает протекцию Рейн-Вестфальской Унии. Так что же паче: подписать смертный приговор и принять подслащённую пилюлю или броситься на грудью на штык?”
Он только покачал головой, поднялся с кресла, и, отыскав рядом вязаные тапочки, какой раз подошел к отворенному окну, оперся о подоконье. Под стенами цвел белым цветом вереск, а его аромат смешивался с горечью копоти и дыма от горевших заграждений…
Он глянул на старый календарь: а ведь сегодня уже семнадцатое сентября тысяча девятьсот третьего года... Знать, около недели уже продлились беспорядки в городе, семь дней он старательно отрывает листы с числом, хоть раньше случалось забыть об этом и на месяц. Позавчера он приказал дворецкому наглухо запирать все двери, а по выходу во двор — за газетой, новостями, за пакетом молока или свежей буханкой, нести в кармане револьвер, чтобы ночью спрятать его под подушку. Теперь такой же шестизарядник лежит в комоде у дверей. Только бы не пришлось бы ему дождаться своего часа, только не пришлось бы выстрелить: раз, роковой раз...
Под стенами цвел белым цветом вереск... Помнится, пять лет назад он пришел с букетиком белых цветов к кровати умирающей дочери. Врач говорил: пневмония, а он не верил, не хотел верить! Он брал руки маленькой Натали в свои, целовал их. Он шептал: “Крепись, дочурка”, глядя на её белое изможденное личико... Ночью, наедине с пламенем свечи и тяжелыми мыслями, он сидел, обхватив голову руками. Он смотрел, как увядает рядом с дочерью Марта и отводил взгляд. Он стонал и рвал на себе волосы, ходил по комнате взад-вперед, заложив за спину руки, бросался к Натали, едва услышав её хриплый вздох. А спустя двенадцать дней боли и страдания, отчаянной борьбы, он сомкнул глаза всего на несколько часов перед рассветом, а снова приоткрыв их, понял, что тонет в холодной тишине... Стук часов: мерный, монотонный, пугающий, тление огарка на тарели, карминовые лучи взошедшего солнца; морозный воздух сквозь занавес играет с лепестками георгин. Он пролежал без движения минуту, а после вдруг резко сорвался, сбежал по лестнице вниз, хотел броситься к маленькой кроватке, нежно взять за руку Натали, но не сделал и шагу... Кровать была пуста, простыни — аккуратно сложены, а Марта в оцепенении сидела на стуле рядом...
Через шесть месяцев он потерял жену. Врач говорил, что не может найти этому причины, но Федор Алексеевич знал: она увядает от горя, от тяжести их лишения. Он не мог произнести и слова, ему не хватало сил плакать, он оставил надеяться... Ночью он проводил часы подле, молча склоняясь над любимой.
Помнится, одним вечером он запер за собой двери дома, и, обойдя пустые теперь комнаты, понял, что совершенно одинок... Одинок, уничтожен, разбит — как и теперь, пятью годами позже. Он переехал в эту квартиру, чтобы не поддавать сердце постоянной пытке, он старательно вел дневник, чтобы наполнить смыслом каждый серый, подобный другим, день.
Он вдыхал аромат цветущего вереска, и память рисовала перед глазами картину: флигели старых домов тонут в сизоватой дымке, осенняя морось туманом покрывает шляпу и пальто. Стряхивая с кустов на одежду мириады лучистых капель, он рвал цветы и веселился, как ребенок; он любил, надеялся, хотел обрадовать дочь. Тогда казалось, что Натали шла на поправку. Казалось...
Рядом зазвонил телефон. Федор Алексеевич подошел к аппарату, прислонил к уху медную трубку.
— Я вас слушаю…
Через несколько секунд он вздрогнул и переменился в лице.
— Да что вы, Фаина Ивановна... Что он сделал?.. Что он сказал вам? Я еду, я скоро буду у вас, Фаина Ивановна.
Он быстрым шагом прошелся по комнате, после, подбежав к комоду, отворил один из ящиков, снова бросился к телефону, и набирая номер, нетерпеливо переступал с ноги на ногу.
— Станислав Стрелец, констебль, сейчас на месте? Прошу, вызовите его сюда...
Через минуту-другую Федор Алексеевич снова заговорил: поспешно, быстро.
— Слава... Слава, ты мне нужен. Так скоро, как только сможешь. Бери карету и проси кучера к моему дому. В форме, в должности, с оружием.
Он покачал головой, выглянул из окна, и с нажимом молвил:
— Спеши, Слава! Ради Бога! Я объяснюсь по пути.
Федор Алексеевич вновь оказался у комода, достал оттуда револьвер, и на ходу надевая сюртук, застучал каблуками по лестнице. Внизу, с керосиновой лампой, показался из своей комнатушки дворецкий.
— Изволите что-нибудь приказать, господин?
— Возьми оружие, Виктор. Мы выезжаем.
Тот коротко кивнул. И пока лакей был занят сбором, Федор Алексеевич подошел к гардеробу, набросил на себя шарф. Сколькое он связывал с этой полосой полотна, единственным теперь воспоминанием о Марте...
Помнится, еще тогда, двадцатью годами раньше, они одни в Большом зале Венского университета... Он играет ей Шопена, седьмой вальс — музыку осени и опавших листьев, а она танцует подле рояля: легко, грациозно.
Помнится, еще тогда, в лекционной аудитории, на первом же занятии, они встретились взглядами. Скучный степенный профессор читал с кафедры что-то о началах ньютоновской механики, а они еще и еще поднимали глаза, чтобы испытать то волшебное чарующее чувство...
Шли дни и недели, а он неизменно ждал её на лужайке перед факультетом. Он мог заметить её издалека: прямой стройный стан, высокая черная прическа, всегда строгое платье. Неизменно с книгой классика, которые они так любили читать друг другу вслух. Он заслушивался её необычно бархатным немецким, она, улыбаясь, исправляла его.
А по вечерам, после утомительных занятий, он зажигал подсвечники в Большом лекционном зале и учил её игре на фортепиано. Моцарт, Григ, Вагнер, Шуман, Шопен. Изящные пальцы бегали по клавишам: аккорды сливались в гаммы, гаммы — в чудную мелодию. Так им случалось засидеться до самой ночи, так пролетали счастливые, беззаботные дни, недели, месяцы...
И вот уже в мантии магистра он зачитывает перед коллегией профессоров текст своей научной работы. Он ищет глазами её в аудитории, находит, и ему вспоминается первый день в университете: волшебство раннего сентября и волшебный блеск её взгляда. Теперь Марта ждала от него ребенка.
Она вышла на кафедру следующей под громкие аплодисменты. Она шагала, покачиваясь из стороны в сторону, держась руками за спинки стульев, а встав перед коллегией, испугала его тем, что так бледна и слаба. Девушке не хватило сил держаться, и она упала прямо перед трибуной... Засуетились, забегали люди; кто-то звал врача, кто-то спешил оказать первую помощь, а он, не помня себя, вмиг оказался рядом, сбросил мантию и академическую шляпу, склонился над любимой... Страх, ужас, стук сердца...
После короткого осмотра доктор отвел его в сторону и ледяным голосом заметил: “Ребенка не будет. Не исключаю, что никогда не будет. Смиритесь с этим: его рождение может обернуться его же смертью или гибелью матери”.
За спиной кто-то несмело заметил:
— Господин... Господин, вы говорили, что нужно выходить?
Дворецкий? Он по-прежнему здесь?
— Да, Виктор, иди, — прошептал Федор Алексеевич, вытирая рукавом слезы. — Иди, я мигом...
Скрипнули двери, и Федор Алексеевич упал на колени там же, где и стоял.
— Марта... Марта... Марточка, дорогая... Мне так жаль... Так жаль...
Летели перед глазами дни, недели, месяцы... Дождь, снег, ветер, метель — а они проводят вечера в величественном помещении залы. Лужайка перед колоннадой, её черное платье, нежные ноты голоса и сияние глаз. Пальцы касались клавиш рояля: аккорды собираются в созвучия, те льются под купол гаммами. Любовь, счастье, тоска, отчаяние — его игра подобна его жизни.
Кленовая аллея в октябре — как волшебство листопада. Золотой покров присыпан изморосью, дыхание рисует в воздухе чудные узоры...
Его рука крепко сжала револьвер, его пальцы обжег ледяной металл курка.
“Марта... Натали... Может быть, там я встречу вас...”
Приходит осень, присыпанная первым снегом, а сердце бьется скорее: казалось бы, теперь с новой силой он переживет все то, что связывало его с прошедшим. Страх, отчаяние, любовь, прикосновение её рук, сияние взгляда. Слова, слова... Слова превращаются в мелодию фортепиано. Метели, вьюги, снежные замёты — а он среди резных колонн играет ей вальс. Воспоминания захлестывают его одним потоком, танцуют-кружатся...
А он прислоняет к виску холодную сталь пистолета. Он горько плачет. Слезы скатываются по морщинкам на его щеках и падают на серую полосу материи — шарф, который, помнится, он набросил на себя тогда...
“Марта, почему ты меня оставила?”
“Марта, ведь мне так тяжело...”
Они — вместе в осенней рощице университета. Он собирает золотые листья в букет, чтобы обрадовать любимую. Помнится, тогда они, ежась от колючего мороза, были готовы веселиться в парке до самого вечера. Как были счастливы, как любили друг друга тогда... Двадцатью годами раньше или только прошлым вечером?
Метель принесла в студенческий городок Вены чудную рождественскую магию. Строгий бидермейер кафедр и колонн украшен гирляндами. Они молоды, влюблены, неразлучны...
Ему вдруг захотелось оказаться там — в громадной аудитории университета, снова встретить её, снова пережить все то, что они переживали, чтобы никогда больше не расстаться... Вот, казалось бы, за окнами уже метет вьюга, а они вдвоем — в той самой зале. В той, где, помнится, так терпко и тепло пахнет деревом скамей и бумагой старых переплетов...
Федор Алексеевич нажал на курок. Палец судорожно напрягся, шипением-шорохом протрещал старый затвор.
Пистолет дал осечку.
Миг — и его слабая рука выпускает оружие, а то со звоном бьется о пол.
Он обхватил руками голову, и так застыл, беззвучно рыдая. Почему судьба позволила остаться? Почему он здесь? Ему чуждо желание жизни, он потерял все; все, что ценил, любил и берег...
“Марта... Марта...”
Он с безразличием смотрел, как заходит в квартиру констебль в форме и высокой фуражке с гербом, как после подбегает к нему, спешно бросив дворецкому:
— Воды, Виктор! Скорее воды!
Слава присел на колени рядом.
— Вам плохо, Федор Алексеевич? Скажите, чем я могу помочь?
Тот ничего не произнес. Станислав увидел на полу рядом разряженное оружие, покачал головой и осторожно обратился к Федору Алексеевичу:
— Вам нужен отдых. Я проведу вас в кабинет. Можете идти?
Тот встал и под руку со Славой тяжело взошел по лестнице, присел на кровать. Дворецким тотчас был поднесен стакан травяного чаю, но Федор Алексеевич отставил его, велев лакею ожидать у входа.
Едва за тем закрылась дверь, мужчина поднял глаза и глянул на констебля.
— Слава, ведь это ты разрядил мой револьвер?..
— Я опасался за вашу жизнь, Федор Алексеевич. Вы были так расстроены со времени нашей последней встречи...
— За мою жизнь? Она уже давно прожита, Слава... Все осталось позади. Совершенно все...
Он встал, скорым шагом направился к пианино в углу комнаты, и сев за него, заиграл: отрывисто, отчаянно. Пальцы бегали по клавишам, созвучия сплетались в гаммы. Тогда он заново переживал свою трагедию, он видел перед собой любимую, едва прикрыв глаза. Аллегро молто модерато Грига, седьмой осенний вальс... Вспоминая композицию Шопена — ту самую, именно ту — он сыграл несколько аккордов, ударил по контроктаве, и со стуком захлопнув крышку, встал.
Он подошел к открытому окну, и, глядя на кусты цветущего вереска, уронил голову на руки. Он обращался то ли к ночи, то ли к промерзшей насквозь тишине...
— Все потеряно... Все, все позади: я оглядываюсь в прошлое и понимаю, что оставил там себя; я думаю о завтрашнем дне и вижу только боль, только мутный осадок на сердце... Марта, я встретился с тобой двадцать три года назад, а помню все так, будто видел только вчерашним вечером...
Он вновь подступил к фортепиано, пробежался руками по клавишам и заиграл — так же отчаянно, так же самозабвенно. Созвучия сливались в гаммы, летели стройной мелодией седьмого вальса... Скоро музыка сменилась какой-то незнакомой, неведомой ему: пронзительной, трогательной; он играл душой, он полностью отдавался инструменту, а когда понял, что не выдержит большего, снова поднялся и беззвучно проговорил:
— Идем, Слава... Идем, идем...
Он сбежал вниз по лестнице, отворил двери... На улице моросил холодный легкий дождь, а ему вспоминался тот день, когда собирая вересковый букет для дочери, отец в последний раз чувствовал себя счастливым...
Он зашел в открытый дворецким дилижанс, на ходу бросая кучеру:
— Консенсштрассе.
Лошади тронули. По обе руки проносятся блеклые фасады домов, фонари, будто рисунок акварелью, размыты капельками плотной мороси. Те разбиваются о мостовую, отскакивают от брезента повозки, дробью стучат в окно.
Кап-кап-кап — тихий перезвон дождя, как мелодия ранней осени; небо затянуто пеленой из туч, и на сердце так зябко, так холодно...
Он закрыл глаза, представляя строгий бидермейер университета. Помнится, как и сейчас капли бьются о камень подоконника, высокие стекла, дерево оконных рам, воском разлит вокруг теплый свет канделябров, запах чернил, желтоватой бумаги и старинных томов. Он смотрит на причудливые линии, что вырисовал на окне ливень и вспоминает что-то трогательно-осеннее, что-то далекое и так родное ему...
А вокруг — дождь и промозглый ветер, а внутри — вьюга, метель. Несется вперед карета, оставляя позади все самое любимое, близкое, дорогое.
Федор Алексеевич невольно застонал, опустил на окошко штору, склонил на руки голову.
— Зачем ты сделал это, Слава? Зачем? Зачем?..
— У вас впереди еще долгая жизнь, Федор Алексеевич, — отвечал добродушный констебль. — Подумайте только: вы умны, способны. Ваших знаний хватит, чтобы прославить себя на весь город.
— Нет, нет, нет… — повторял он подавленно. — Это бессмыслица! Понимаешь, Слава? Я потерял все, ради чего жил. Моя жена и дочь погибли. А ведь я так любил их... Так любил!
Он сжал зубы и отвернулся. Он не заметил, как, крикнув “Консенсштрассе”, остановил карету кучер. Он не видел, как открывает перед ним дверь дворецкий, и только расслышав голос Фаины Ивановны, нашел в себе силы выйти.
От дома подле бежала к Федору Алексеевичу невысокая седовласая старушка — соседка его брата по улице, мать, чей сын двумя годами раньше добровольно ушел на Данцигский фронт врачом, а прежде школьником учился у Ивана Алексеевича.
— Федор Алексеевич, — говорила она дрожащим голосом. — Они там, они вламываются вовнутрь. Сделайте что-то, Федор Алексеевич!
— Фаина Ивановна, прошу, не бойтесь. Мы уже здесь, втроем, с городничим.
Он старался не показывать того, как расстроен и как испуган сейчас, но голос все равно звучал глухо. Он коснулся её плеча, молвив:
— Что случилось, Фаина Ивановна?
— Ваш брат пришел ко мне около восьми вечера и передал вот это, — старушка протянула Федору Алексеевичу связку ключей. — Знаете, он был так бледен, говорил, что всему конец, что ничего уже не изменить... Он говорил, что просит у вас спасти Анечку, а потом… выстрелы, стук... Он побледнел еще больше и вернулся в свой дом, а те же тотчас собрались рядом.
— Кто, Фаина Ивановна? — спрашивал Федор Алексеевич.
— Двадцать бездушных людей... Он вышел на балкон и сказал, что пойдет с ними куда угодно, только бы те не причинили вреда дочери... Ваш брат сдался, и шестеро с винтовками увели его... А остальные до сих пор там, хотят Аниной смерти. Ведь Анечке всего три годика...
Федор Алексеевич переглянулся с констеблем и кратко указал:
— Мой револьвер.
Фаина Ивановна стала перебирать связку, нашла небольшой ключ.
— Он говорил, что этот — от черного хода на заднем дворе. Пробирайтесь там: меж дворами прямо к углу улицы, — она обождала несколько времени, вытирая лоб платочком, потом тихо проронила. — Что мне делать, Федор Алексеевич? Скажите, как я смогу помочь?
— Идите домой, Фаина Ивановна, — мрачно отвечал он. — Идите домой.
После кивнул Славе, дворецкому и молча зашагал вперед. Его плечи тяжело вздымались, его кулаки были сжаты.
“Сволочи, что они сделали с Иваном? Куда повели его? На расстрел с десятками других невинных?”
Бессилие, гнетущее бессилие. Он не сможет поделать ничего, а ведь так желалось бы пустить пулю в лоб каждому, кто понесет на себе след от смертного греха. Они называют себя народными ополченцами? Как осточертело, опротивело ему это слово — маска всеизвинимости для всякого, кто меж звучных девизов и баррикад навсегда похоронил свою человечность, кто покрасил знамя в кармин кровью сотен убитых им людей...
На соседнем дворе его догнал молодой констебль.
— Федор Алексеевич, почему вам не вызвать отряд полиции? Ведь на каждом участке денно и нощно дежурит дозор городничих.
— Полиция не должна ни о чем знать, — огрызнулся тот. — Подумай только, если дело об убийстве моего брата попадет в руки красным, какая участь может ждать его малолетнюю дочь. По оплошности следователя или доносу двуликого полицая мы все будем расстреляны ночью того же дня...
Трое оказались у невысокого деревянного забора: старого, сплошь увитого плющом и гортензией. Федор Алексеевич указал на богатый двухэтажный особняк c той стороны.
— Вот. Вот его дом. Виктор, Слава, перелезаем.
Там, у входа, кричала нараспев свои гимны и лозунги толпа, разгоряченная расправами и кровью, там бились на осколки стекла, горели и гасли факелы — если бы не холодный осенний дождь, все строение наверняка было бы превращено народовольцами в громаду обугленных брусьев.
Федор Алексеевич пробежал по газону заднего дворика, и, провернув ключ в дверной скважине, оказался внутри — в одной из кладовых, среди мебели и толстых книг, которые не умещались в комнатах, кабинете, холле, среди стеллажей, инструментов, деталей. Он ощупью пробрался к дверному проему на другой стороне и быстро перебирал ключи из связки, вставляя их в дверь один за другим. Скоро та скрипнула и податливо отворилась.
— Слава, Виктор, идемте в фойе. Становитесь у входа, зажгите свечи и дайте им понять, что мы вооружены, что в доме полиция.
Дрожащими руками он взвел курок. Он шел дальше. Дубовая обивка стен, чистый паркет, едва уловимый запах воска и древесной смолы, после колонны просторного холла, книжные полки у стен, резные оконницы под самыми сводами: все это казалось настолько близким, таким знакомым. Несколькими неделями раньше он заезжал сюда на обед к Ивану Алексеевичу — своему единственному брату. Казалось, и сейчас тот спустится, отрываясь от чертежей и чтения книг, глянет серьезно поверх очков-половинок, прислушается, поймет...
Случится ли ему теперь увидеть Ивана? А ведь они даже не успели попрощаться, посмотреть друг другу в глаза. Что чувствовал он, выходя из дома под конвоем шести палачей, о чем думал? Вспоминал ли жену, брата, улыбку и взгляд дочери?
Федор Алексеевич сжал кулаки, заговаривая с дворецким.
— Виктор, если придется стрелять — стреляй. Помни, в скольких смертях повинны красные...
Он повернулся к Славе и услышал, как со второго этажа зовет маленькая девочка. Его? Его...
— Папа, папа!
Он вздрогнул и отступил на шаг. Ведь это её голос, его любимой дочери, его маленькой Натали... Он поднял брови и широко открыл глаза. Он растерянно глянул на Виктора, на Славу, потом вдруг сорвался с места, побежал по ступеням вверх. Там, в конце коридора, стояла, перепугано глядя на него, малышка.
— Ты уже вернулся, папа?
— Девочка моя... — одними губами прошептал Федор Алексеевич.
Миг-другой он не сводил с неё взгляда. Он чувствовал, как бьется в груди сердце. Он вспоминал, переживал заново те счастливые минуты, недели, дни, а потом бросился вперед, сел на колени рядом с Аней и крепко обнял её.
— Да, доченька, я тут. Я снова с тобой, дорогая... Аня... Аня... Моя Анечка...
— Мне страшно, папа.
— Не бойся, Аня, я здесь. Я снова с тобой, Аня...
— Они так кричат, папа.
— Я скажу им, и они перестанут. Ладно?
Девочка помолчала, подняла на него взгляд и тревожно заметила:
— Почему ты плакал, папа?
— Я... — он запнулся, вздохнул, внимательно посмотрел на малышку. — Ты поймешь, Аня. Подрастешь и поймешь, почему твой отец так боялся за тебя этой ночью...
Он услышал, как кричит что-то снизу Станислав.
— А теперь иди спать, Аня. Все будет хорошо, я обещаю.
Она обняла его, неохотно подошла к дверям спальни, а приотворив их, еще раз глянула на Федора Алексеевича.
— Спокойной ночи, папа.
— Спокойной ночи, Анечка...
Он посмотрел ей вслед, улыбнулся и пошел вниз по ступеням. Он чувствовал, как в сердце воскресают чувства, которых пять лет не знало его измученное сердце: любовь, надежда, вера, вдохновение. Она назвала его своим отцом... Он искренне полюбил её...
В фойе Федора Алексеевича встретил констебль.
— Они вот-вот будут в доме. Федор Алексеевич, мы не выстоим. Мы погибнем, если они вломятся сюда!
Тот кивнул и стал лихорадочно водить рукой по лбу.
— Да, да... Надо решать. Надо скорее решать. Разбудить Аню и спасаться через ход в кладовой?
Он простучал каблуками от стены к стене, остановился у одного из шкафов с книгами.
— Слава, вытянем его из ниши и протащим к самому входу?
— Да что вы, Федор Алексеевич, — заговорил нервно Слава. — Он упадет после двух ударов ногой.
— Выставим два-три подряд. Не стой на месте, Слава!
— Если удастся хоть что-либо успеть...
Констебль подбежал к входу и тотчас испуганно бросил:
— Глядите, дверь дает трещину! Что делать? Что делать-то?
— Слава, сейчас же кричи, что полиция уже в доме. Сейчас же, не мешкай!
— Это только разозлит их, Федор Алексеевич!
— Скорее, Слава! Поздно бежать!
Тот достал из кобуры пистолет, попытался взвести курок.
От двери отлетали щепы, уши лопались от крика озверевшей толпы, палки и кирпичи с силой били по стенам, залетали в поломанные оконницы.
Слава дал предупредительный выстрел. Он пытался кричать так громко, как только сможет, но голос дрожал, срывался.
— Именем сейма! Именем порядка я приказываю отойти от дома. Я буду стрелять в каждого, кто ступит на его порог!
Констебля не слышали. Дверь прогибалась под ударами ног и плеч, трещала, и вот-вот должна была разлететься на брусья.
— Бежим! — кричал Станислав. — Вы думаете, они побоятся одного полицейского в доме?
— Поздно, Слава! Если мы отступим, нас догонит свинец. Двери того и гляди не выдержат.
— Они убьют нас, едва ворвутся, даже если мы встретим их грудью. Не только нас, Федор Алексеевич. Что станет с девочкой?
Тот в отчаянии стукнул себя рукой по лбу и прорычал:
— Я не знаю, что делать. Не знаю! Вдруг красные уже и там, с другой стороны? Вдруг они уже обошли усадьбу?
Он посмотрел на проход, смерил взглядом констебля, Виктора и отрывисто бросил:
— Спешите к ходу в кладовой, прислушайтесь, отоприте его. Вот... Вот ключ.
После он взлетел на второй этаж, пронесся по коридору, рывком распахнул двери детской... Малышка, положив на колени голову, с кровати глядела в темноту надворья.
— Аня!
— Что, папа? — перепугалась она.
— Аня, вставай. Идем отсюда, скорее уходим.
Федор Алексеевич взял её на руки и в несколько шагов выскочил из комнаты. Он спешил, торопился, понимал, что каждая секунда промедления может стоить жизни им обоим.
— Куда мы, папа?
— Нельзя оставаться здесь, Анечка.
— Я боюсь, — говорила она, плотнее прижимаясь к его груди. — Я боюсь, папа.
— Надо подождать немного, потерпеть самую малость. Завтра все будет хорошо, я обещаю тебе, Аня.
Из сумрака кладовой навстречу вышел полицейский.
— Кто это? — вскрикнула девочка.
— Мой друг, он нам поможет...
“Федор Алексеевич, бегите! Спасайте себя и Аню. Мы с Виктором отвлечем их”.
Он шагнул к выходу, едва не оступился на груде разбросанных книг и коробок, набрел на косяк у входа, и за метр-другой от проема услышал, как сзади, в фойе, рыскают и голосят что-то народники. Шум, оклики, голоса, красный свет факелов и красные нарукавные повязки. Ужас волной накатил на него, облил с головы до ног. Должно быть, никогда прежде не случалось ему так бояться, так отчаянно искать спасение, так переживать.
Они уже в доме. В доме, за дюжину шагов от этой коморки: орут, переворачивают все вверх дном в каком-то дьявольском остервенении.
Он стремглав выбежал наружу. Он услышал, как за спиной кто-то громко кричит:
— Следы, следы!
Заметили... Заметили слякоть и грязь с мокрых подошв, следы от кладовой к входу...
Слава быстро перебирал связку с ключами, когда кто-то с силой навалился на двери кладовой. Легкое дерево поддалось, и, кидая быстрый взгляд назад, Федор Алексеевич встретился глазами с народовольцем. Ненависть, слепая ярость: оба были готовы наброситься друг на друга, выпустить во второго свинцовую пулю. Озлобленный народник с приметной повязкой у локтя — как знать, может вчера еще ленивый лавочник или усердный мастеровой, расхваливавший свой товар прохожим — и интеллигент, загнанный беглец.
— Обходите! — заорал во всю глотку красный. — Обходите дом с двух боков! Они там!
Несколько шагов его дюжих ступень — и тот уже выбегает из усадьбы, а за его спиной появляются в чулане все новые и новые народники. Вот они показались с одной стороны, с другой... Они спешат, ревут оголтело.
Федор Алексеевич, сколько хватало сил, несся вперед: через лабиринт задних двориков, по лужам и грязи. Было слышать, как сзади стреляет в воздух Слава, как кричит что-то Виктор; было слышать, как сердце бьется и выскакивает из груди. Едва не плача, прижимается к нему малышка, летят мимо дома, заборы, как и мысли в голове; хлещет по лицу холодный ливень, ветер дует порывами.
Совсем скоро он понял, что бежать дальше не станет сил, и едва не свалился на землю у какой-то из изгородей. За углом — обжитые двухэтажные постройки, и Федор Алексеевич поспешил к одному из подъездов, под резной чугунный выступ парадного. Двери заперты, на улице — ни души. Стучать? Не отопрут. Звать на помощь? Не захотят услышать.
Сердце билось, легкие судорожно хватали воздух, а он быстро шептал девочке:
— Аня... Аня, не бойся. Скоро все будет хорошо. Я обещаю, Анечка...
Сколько времени прошло тогда? Миг, минута, две? Совсем скоро он услышал, как кто-то шаркает по лужам за углом дома. Горожанин, местный? В эту темную пору, в ливень, здесь, на улице?
Совсем скоро из того же проезда появился мужчина: в драповой куртке и штанах из тяжелого сукна, которые здесь обыкновенно носят рабочие. От дождя он промокнул до нити и никак не мог разжечь свою папиросу, с досадой чиркая ею о кремешок. Он огляделся по сторонам, прошел под один из соседних карнизов, и, поколдовав над самокруткой, жадно вдохнул табаку.
Тогда, в свете искры от кремня, Федор Алексеевич, дивясь, отметил, что знает его. Да ведь это Дмитрий, работник типографии, у которого ему случалось забирать тексты своих публикаций. Торопливый, разговорчивый; как и тогда, сейчас в короткой черной щетине и замшевых чеботах. Частицы типографской краски облепили его одежду, запутались меж ворса, в усах и бороде.
Федор Алексеевич встал на ноги: стоило бы окликнуть того, просить какой-то помощи.
— Дмитрий!
Тот в недоумении оглянулся, посмотрел на Федора Алексеевича, перевел взгляд на Аню, потом вдруг переменился в лице и полез за пазуху.
— Дмитрий! Ты что, не помнишь меня?
Миг — и в руках у того молнией блеснул револьвер. Федор Алексеевич невольно попятился.
— Брось оружие! — рявкнул рабочий.
— Послушай, я ведь не замышлял ничего плохого...
— Бросай оружие!
Он послушно достал из кармана брюк пистолет и положил его наземь подле. Он настороженно наблюдал за тем, как мужчина быстро подходит и прячет его шестизарядник за поясом. Что стоит думать? Зачем? Зачем?..
“Что он делает? И вправду не узнал меня?”
— Дмитрий, да мы ведь близко знакомы. Я лишь несколькими месяцами раньше заходил в типографию за текстами. Ты, верно, ошибаешься. Это попросту нелепая оплошность...
Вдруг говорящий вздрогнул и запнулся. В струях мелкого дождя киноварью блеснул на рукаве Дмитрия лоскут красной ткани. Красной, как кровь. Красной, как отсвет пожара...
Федора Алексеевича заколотила дрожь. Зубы сжались. Рука крепко стиснула Анину ручку. Он чувствовал, как дрожит, прижимаясь к нему малышка, он видел перед собой черное дуло револьвера. Видел, как целится народник и не находил в себе сил поглядеть в его глаза. Что бы он увидел там: ненависть, слепую злобу, презрение, слезы, отчаянную борьбу?
Пальцы того трясутся, револьвер подскакивает в руке. Вверх-вниз, вверх-вниз... Он выстрелит? Он выстрелит?..
— Ты сделаешь это, Дмитрий? — тихо спросил Федор Алексеевич.
Тот не молвил ни слова в ответ.
— Ты ведь человек. Ты человек, Дмитрий... Такой же, как и я. Помнишь, ты любил рассказывать, как неравнодушен к Ирэн, радовался, узнав, что она соглашается выйти за тебя этой осенью? Думаешь, тогда она смотрела в глаза убийце, ему говорила эти слова? Ты не убийца, Дмитрий...
Он глянул в лицо народнику. Он видел, как тот сжимает зубы, как смотрит на самый кончик пистолета. Он видел, как показывается из-за угла дворецкий с оружием в руках. Он ждал...
— За что ты стоишь, Дмитрий? За что борешься? Огонь, смерть, кровь — это то, к чему ты так отчаянно стремился, за что воевал?
Краем глаза было видеть, как целится Виктор. В ту же секунду дворецкий закричал красному:
— Не двигайся! Я буду стрелять!
— Виктор! — громыхнул Федор Алексеевич. — Не надо!
Тогда прогремели два выстрела. Он видел, как народоволец быстро переводит ствол, видел мимолетную огненную вспышку, и другую — из-за угла. Он видел, как падает в канаву народник, а следующее мгновение почувствовал, что Аня, маленькая Аня, отпускает его руку со слабым стоном.
— Аня!
В голове — сумятица из мыслей, в сердце — словно острый нож.
— Аня, Аня!
Он присел на колени рядом и с ужасом смотрел, как расползаются по её плечу красные пятна. Каким беспомощным он чувствовал себя, каким бессильным!
— Виктор! Стучи в двери, ищи врача. Где угодно... Мне нужен доктор, Аня умирает!
За домом кто-то торопливо бежал по мостовой, и скоро на улочке появился Станислав: взмокший, измотанный.
— Федор Алексеевич! Федор Алексеевич, там, у дома полиция. Полицейские экипажи разогнали красных. Со стрельбой, криками, но теперь...
Он запнулся на полуслове — он разглядел, что Федор Алексеевич склонился над раненной девочкой...
— Что с ней? Что здесь случилось?
— Идем, Слава, — глухо проскрежетал тот, поднимая малышку на руки. — Идем, возвращаемся. Что мне делать, Слава? Господи, что мне делать? Она истекает кровью!
— Мне найти доктора, Федор Алексеевич?
— Я отправил дворецкого, — отвечал он через силу.
Он шел вперед, покачиваясь из стороны в сторону, отбрасывал Ане со лба волосы, закрывал рукой рану от пули.
— Аня, Анечка, дорогая, ты слышишь меня?
Она молчала.
— Аня, ты меня слышишь?
Нет, он не хочет её терять, не хочет расставаться с ней так, как пятью годами раньше расстался с Натали...
Он брел вперед по болоту из грязи, ветер подхватывал и нес струйки дождя, то усиливаясь, то снова слабея. Где-то россыпью искр вспыхивали и гасли молнии: неужели её жизнь окажется настолько же короткой?
Вода заливалась в башмаки, тяжелые капли били по лицу горошинами, а Федор Алексеевич видел только, как влага смешивается с кровью на его руках.
Бежать, бежать впереть, спешить! Иначе будет слишком поздно... Вот вырос из тягучей полутьмы особняк. Окна разбиты, двери выломаны, там и тут на земле латунными каплями блистают гильзы.
Он забежал в усадьбу через ход в кладовой, сбрасывая на ходу намокшую обувь. Темнота чулана, темнота длинного коридора... На дверях — следы от грязных подошв, подсвечники разбросаны по паркету, в доме гуляет ветер: ледяной, промозглый. Ему вспомнился стук колес по брусчатке в рыдване, рассеянный фонарный свет, а душу, как и тогда, тяготит какая-то обуза, обволакивает серый туман.
Он пронесся по холлу — меж колонн и упавших полотен, меж ольховых шкафов с фолиантами, и в третий раз взбежал вверх по ступеням.
— Слава! — крикнул констеблю.
— Да, Федор Алексеевич.
— Слава, беги по комнатам, кладовым, найди хоть что для перевязки!
Тот кивнул и бросился вниз, а Федор Алексеевич отворил первые же двери, и бережно уложил малышку на кровать. Девочка, не приходя в себя, застонала...
— Держись, Аня, держись, — говорил он глухо. — Виктор сейчас придет с врачом. Только не оставляй меня...
Он принялся рвать на полоски простыню, потом как смог перевязал рану. Руки дрожали, вода с сюртука и волос капала на кровать, ковер, перевязку.
Он оглядел комнату: быть может, здесь удастся найти хоть что-то... Дубовая кровать, большое окно за форменной белой шторой, резной шкаф для книг, массивный стол и стул, корзина у стены доверху наполнена бумагами. Стоит думать, тут работал, проводил расчёты его брат. С утра до вечера, из месяца в месяц, из года в год; когда, как и сейчас, в грозу, шумел от ветра громадный клен за стеной...
Федор Алексеевич бросился к шкафу, быстро отворил его: работы, чертежи и кипы бумаг... Он побежал к столу, на ходу столкнув с тумбы небольшую картонную коробку. Взгляд скользнул по записи на её тыльном боку: “C.: неодим, эманация”. Эманация... И тотчас вспоминается заголовок его первой научной работы... Мужчина поднял с пола несколько запаянных трубок, положил их в карман.
По ступеням кто-то торопливо поднимался. Слава? Виктор? Только бы врач был с ним...
— Сюда! — крикнул Федор Алексеевич.
Он склонился над Аней, когда в комнату забежали дворецкий и мужчина в сюртуке при тканевом ридикюле.
— Юрий Сергеевич, фельдшер, — утомленно представился тот.
— Моя девочка умирает. Пулевое ранение. Прошу, помогите ей...
Врач подошел к кровати, поглядел на Аню, на мокрую перевязку из простыней, и с холодным безразличием заметил:
— Боюсь, она потеряла слишком много крови.
— Вы сможете помочь? — взмолился мужчина. — Я заплачу. Заплачу столько, сколько вы попросите...
Доктор пожал плечами.
— Если в моих силах остановить смерть...
Yan Steeltyes
ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Ювелир [1907]
(Отрывок I)

Осень укрыла землю корочкой изморози, посыпала дорогу у дома золотыми крылатками-вертолетами, расколыхала огромный клен во дворе, и, подхватив мелодию фортепиано, пролилась ливнем: холодным, густым. А большое дерево в струйках косохлеста все раскачивалось, словно бы в такт быстрой игре, все слушало, кивало ветвями.
Там, за приотворенной оконницей, в библиотеке, касалась желтоватых клавиш маленькая девочка: пока неуверенно, нетвердо, и оттого сама мелодия игры обрела какую-то невесомую взволнованность, какой-то необычный трепет.
Федор Алексеевич слушал, как взметаются, взлетают вверх гаммы пианино, и довольно улыбался: а ведь право, из Ани будет хороший толк. Её игра всегда умела заворожить, спасти от скуки, прогнать долой печаль, или, напротив, освежить в памяти какой-то миг, какой-то час: щемящий, трогательный.
Однако вот девочка сбилась, растерянно провела пальцами по клавиатуре.
— Как играть дальше, папа?
— Гляди, ты мигом вспомянешь, — улыбался он, поднимаясь и подходя к фортепиано.
Он брал в свои её руки, подносил к нужным нотам — и вот уже стремительной рекой льется мелодия штрауссовского вальса. Девочка восхищенно поднимала глаза:
— Это так замечательно, папа...
— Вот видишь, у тебя все отлично выходит. Теперь передохни немного — позже снова сможешь взяться за игру.
Он подошел к оконной раме, мечтательно выглянул во двор: шелестит ветвями разлапистое дерево, воет где-то под крышей легкий ветер, земля мокра до былинки. Как и тогда, четырьмя годами раньше... Четырьмя годами? А ведь Анечка так быстро подросла...
— Стоило бы мне взяться за твою науку, Аня. Грамота, философия, польский, немецкий... Вот вырастешь, и сможешь ехать в Вену. Доктор Криштоф научит тебя физике, как в свое время учил меня — он до сих пор уважаемый профессор на факультете. И скоро станет Аня самой образованной девушкой в провинции...
— А что такое физика, папа?
Федор Алексеевич заулыбался.
— И вправду, я даже не объяснил, а уже хочу спрашивать, насколько тебе она интересна. Физика — это наука обо всем: о том, что мы видим своими глазами, и увидеть вовсе не в силах.
Тем часом в двери библиотеки осторожно постучал дворецкий.
— Стол накрыт, господин.
— Пойдем, Аня, — кивнул Федор Алексеевич. — Как раз будет, о чем поговорить за завтраком.
Вдвоем они оставили помещение зала, спустились по сосне лестничного пролета вниз, и оказались в столовой — просторной комнате по правую руку от фойе, что, как и холл, была оббита деревянными панелями, обставлена сервантами, шкафами с посудой и всяким прибором. Федор Алексеевич прошагал к дубовому столу, персон, стоит думать на дюжину, и присел на деревянную скамью напротив Ани. Утренний свет лился сквозь высокие оконницы, разбивая стены, потолок, пол на множество ярких полос; подоконник периной устлали желтые листья, и от этого во всей столовой было как-то по-осеннему неуютно, холодно.
Как и всегда в такую пору, мужчина оглянулся на пустующее место рядом за столом: а ведь она могла бы присесть тут, улыбнуться ему и Анечке, заговорить, обрадовать своим голосом, своим взглядом... Каким невыносимым, каким противным, каким чуждым всякий раз казалось ему понимание того, что он уже никогда не сможет посмотреть на Марту, как мучало его, глодало, доводило до слез...
Когда в двери кто-то торопливо застучал, Федор Алексеевич с тяжестью поднялся из-за столешницы.
— Подожди чуть-чуть, Аня. Я погляжу, кто там, и мигом вернусь.
Он прошагал вперед по фойе, и, выглядывая в дверной глазок, с удивлением отметил, что видит во дворике молодого полицейского: в его строгой черной форме, фуражке с гербом, лакированных чеботах, при кобуре и дорожном дипломате.
Замок щелкнул, двери отворились.
— Слава? Ты не на утреннем посту?
— Как видите, — улыбнулся тот, поправляя кокарду. — Я зашел попрощаться, Федор Алексеевич.
— Попрощаться?
— Так точно. Командируют на Дальний рубеж.
— Но, постой... Полицейского? Констебля?
— Ну, вы же знаете: чтобы получить жилье здесь, в провинции, я должен не меньше десяти лет работать там, где нынче неспокойно.
— И куда же ты едешь, Слава?
— На самую границу с Пруссией, в Данциг. Вот-вот уже поезд жду.
Федор Алексеевич отступил от двери и улыбнулся констеблю.
— Ты проходи. Присядешь перед дорогой, отобедаешь, присоединишься к нам с Аней. Знаешь, она хорошо тебя запомнила, и случается, спрашивает, когда снова ждать дядю Славу в гости.
— Извиняйте, не могу, — пожал плечами Станислав. — Ничего не поделаешь, отъезжать с минуты на минуту.
Он глянул на карманные часы и кивнул Федору Алексеевичу:
— Как, к слову, Аня? Расскажите, все с ней хорошо? Поправляется?
— Не знаю, — вздохнул тот. — Не знаю, что и говорить... Ведь ты слышал, что я уже четвертый не могу снять с девочки повязку: она тотчас жалуется на сильную сердечную боль. К чему бы это все? Я думаю, а вдруг те колбы во всем повинны, вдруг они каким-то образом действуют на Аню? Но это невозможно... Невозможно, понимаешь? Ведь я сам защищал работу о благотворном влиянии эманации на здоровье человека. Я вот уже седьмой раз приглашаю доктора, но тот только разводит руками и соглашается со мной во всем. Он не знает, он не может ответить, а мне остается бояться за её жизнь...
Впрочем, он спохватился и протянул констеблю руку.
— Я, должно быть, тебя задерживаю. Ты говоришь, мы не увидимся десять лет?
— Да что вы, Федор Алексеевич! Каждый свой месячный отпуск я думаю проводить здесь, в провинции, и вас надеюсь встретить. Могу заречься, что вы даже не успеете заскучать.
— Приезжай в погонах, — слабо улыбнулся тот. — В двух. И обязательно со звездами.
Они крепко пожали друг другу руки, после чего мужчина снова заговорил:
— Спасибо, Слава. За все, что ты сделал тем вечером, и, ... в общем, просто знай, я тебе обязан... Во многом именно благодаря тебе все смогло сложиться так, как сложилось. Ну, я вижу, тебе пора...
Полицейский коротко кивнул.
— Вам хорошего здоровья, Федор Алексеевич. Вам и вашей девочке: пусть растет здоровой, счастливой, и почаще улыбается. Мне было очень приятно знать такого человека. Еще раз крепкого здоровья и удачи.
— И тебе удачи, Слава. Заезжай, я всегда буду рад.
Он смотрел, как констебль подходит к углу особняка, когда в фойе появилась Аня. Станислав, завидев её, вернулся, присел у дверей.
— Вы куда-то собрались, дядя Слава?
— Да. Анечка, — отвечал тот дружелюбно. — Еду по должности в Данциг. Тебе что-то привести? Какой подарок ты хочешь?
Аня нерешительно переглянулась с отцом.
— Ну, что бы ты хотела, Аня? Данциг — огромный город, там все продается.
— А могли бы вы привести мне книгу с нотами, дядя Слава? Ян Падеревский пишет замечательные фуги.
Федор Алексеевич довольно ухмыльнулся в бороду, а Слава, напротив, был несколько смятен.
— Хорошо, Аня. Я привезу тебе лучшую из тех, что смогу найти.
Он подмигнул ей и встал на ноги.
— Может быть, и вам чего, Федор Алексеевич?
— Нет, Слава, нотная книга — и для меня замечательная вещь. Честно сказать, я с детства мечтал о такой... Сколько злотых, думаешь, она будет стоить?
— Это ведь подарок, — пожал плечами Станислав. — Так что деньги я найду. Ну, бывайте. До скорой встречи. До свидания, Аня.
Мужчины еще раз обменялись крепким рукопожатием, и скоро констебль, махая им на прощание рукой, исчез за оградой дома. Федор Алексеевич весело поглядел на девочку.
— Ты уже позавтракала, Аня? Виктор наверняка подает сладкое. Иди, я пока проверю почту.
Ра солнценосный
"...подходя к фортепиано. Он брал в свои её руки, подносил к нужным кнопкам" — кнопкам? На ф-но?!
Yan Steeltyes
Цитата(Ра солнценосный @ 12.2.2014, 0:37) *
"...подходя к фортепиано. Он брал в свои её руки, подносил к нужным кнопкам" — кнопкам? На ф-но?!


Не позволяет богатство русского языка иначе избежать лексического повтора.
Легко приметить человека, который игрой на инструменте не увлекался, ведь так? smile.gif
Ра солнценосный
Повтора избежать нетрудно, жертвовать ради этого: "растерянно провела пальцами по клавишам" - нонсенс. Провела пальцами? Это самоиграйка Касио, без взвешенной клавиатуры, выроятно. Впрочем, мое дело хихикать, ваше - писать.
AlexCh
Действия нет. То есть совсем нет. Скучновато и больше похоже на пересказ мыльной оперы. Боюсь, что читатели заснут на первых главах.
Больше крови, выпущенных кишок и окровавленных штыков! Боевых роботов, лихих сабельных заруб и геноцида мирных жителей. Это война или где?
Yan Steeltyes
Цитата(AlexCh @ 12.2.2014, 1:33) *
Действия нет. То есть совсем нет. Скучновато и больше похоже на пересказ мыльной оперы. Боюсь, что читатели заснут на первых главах.
Больше крови, выпущенных кишок и окровавленных штыков! Боевых роботов, лихих сабельных заруб и геноцида мирных жителей. Это война или где?


Пока я знакомлю читателя с героями и той частью сюжета, которая станет толчком для его развития после, в тысяча девятьсот двадцатом году. И все, казалось бы, маловесомые сценки, за исключением нескольких второплановых, обязательно сыграют свою роль.

Нет, это не война. Военная линия касается Артема и Ани и берет свое начало после четвертой главы.
NatashaKasher
Цитата(Yan Steeltyes @ 12.2.2014, 0:48) *
Не позволяет богатство русского языка иначе избежать лексического повтора.
Легко приметить человека, который игрой на инструменте не увлекался, ведь так? smile.gif

Можно: "Растерянно провела пальцами по клавиатуре."
"Он брал в свои её руки, подносил к нужным нотам".
Yan Steeltyes
Цитата(NatashaKasher @ 12.2.2014, 10:48) *
Можно: "Растерянно провела пальцами по клавиатуре."
"Он брал в свои её руки, подносил к нужным нотам".


Можно, годная альтернатива. Спасибо.
Yan Steeltyes
ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Ювелир [1907]
(Отрывок II)

Он положил в карман ключ и по лужайке у дома зашагал к почтовому ларю. Прохлада чем-то невесомым растекалась в воздухе, заставляя поеживаться и дрожать; кое-где сквозь пелену успевало глянуть матовое солнце, посветить, бросить там и там лучи скупыми пригоршнями. Разукрасила, разрисовала клены на аллее золотая осень, плющ при стене особняка проржавел и сплошь укрылся оконцами без единого листа, и только стайка воробьев где-то в желтой кроне галдела, резвилась, со щебетом и громким чириканьем перелатала с ветви на ветвь.
Федор Алексеевич вдохнул морозного воздуху, и, любуясь живостью осенней палитры, отпер почтовый ларец. Он достал оттуда два аккуратных письма: оба — в белых конвертах с комиссариатскими штемпелями, оба — на непривычном теперь немецком.
“Берлин, — прочел он, оглядывая первое. — Отправитель: Эккехард фон Штук”.
Гербовая бумага, дворянская эмблема на обороте... А ведь никогда Федору Алексеевичу не случалось знать немца, который мог бы направить сюда письмо. Разве лишь, какой из заграничных исследователей решил обратиться с критикой его работ или, напротив, просить научного покровительства, что казалось едва вообразимым для германского дворянина. Но покуда тому знать его адрес здесь, в провинции?
Он поднял брови и глянул на второй конверт.
“Вена. От Криштофа Крашпицкого”.
Профессор Криштоф? Неужели профессор Криштоф? Он до сих пор замечательно помнит профессора: степенный лектор по механике всегда ходил в черной мантии, академической четырехуголке, всякий час со стопкой фолиантов и замелованным краешком рукава. Что он мог написать, чем поделиться?
Федор Алексеевич взялся запирать почтовый ящик, когда неподалеку, на самом углу улицы, кто-то громко закричал:
— “Свободная газета”! Покупайте “Свободную газету”!
Мужчина, оглядываясь, приметил рядом рослого паренька лет четырнадцати-пятнадцати. Тот вышагивал в неряшливо заправленной рубахе и матерчатых штанах; прямые волосы потрепаны ветром, хлопок размалеван заплатами, зато черные башмаки новы и усердно натерты не лучшего качества парафином.
— “Свободную газету”? — крикнул тот, подсовывая бюллетень едва не под нос Федору Алексеевичу. — С вас двадцать пять грошей.
Федор Алексеевич взял издание в руки, поглядел на полотно статей и потянулся в карман за монетами. Мальчишка тем часом бросал косые взгляды на усадьбу.
— А пятьдесят дадите?
— Дам, — улыбнулся мужчина. — Держи. Как тебя зовут?
— Николай, — протянул паренек, рассовывая мелочь по карманам.
— Скажи мне, Николай, ведь вашим издательством заведует Фома Львович?
— А, Хомяк? — сплюнул парнишка. — Ну?
Федор Алексеевич невольно поморщился.
— Знаешь, когда Фома Львович принимает работы на печать?
— А тогда до злотого дополните?
Мужчина молча потянулся в карман брюк и подал монету юному газетчику.
— По субботам принимает. А что за дело?
— Несколько научных публикаций... К слову, размер тиража, какой у вас по обыкновению?
— Большой, — загоготал паренек. — Как пузо у Хомяка. Ну, я пойду.
— Спасибо за газету, Николай. И за новости.
— Ага, — бросил тот, вышагивая дальше по мостовой.
Федор Алексеевич направился обратно к усадьбе, на ходу раскрыл письмо от профессора, вытащил оттуда какую-то научную сводку на немецком, прошелся по ней глазами, не вчитываясь, и снова заглянул в конверт. А после... После он достал из бандероли письмо и небольшую фотографию. Глаза пробежали по аккуратным строкам, скользнули по фотографической пластинке и широко открылись. Да, он помнил, он хорошо помнил все это, он вспоминал...
Ладонь упала на дверную ручку. Увидев в фойе лакея, Федор Алексеевич слабо бросил ему:
— Виктор, проведи Аню в детскую. Пусть поиграет у себя...
Шатаясь, переступая с ноги на ногу, он прошел мимо проема столовой и встретился глазами с девочкой. Он видел, как подходит к Ане просит наверх дворецкий, видел, как та смотрит на него со страхом и недоумением: случалось ли ей запомнить отца таким когда-либо прежде, смогла бы она теперь узнать его?
А мужчина тяжело взбрел по ступеням, глядя, как расплываются, блекнут перед ним строки аккуратной рукописи, как плывут на фотографии краски, как листопад из листьев клена словно бы осыпает его желтизной тех минут.
Он отворил двери библиотеки, прошел меж этажерок с книгами и рухнул на сиденье у фортепиано. Голова низко склонилась, руки прижимали к груди маленькую черно-белую картинку... И снова воспоминания наплывают громадным потоком, сломив его, заставив переживать ту многоцветную гамму чувств; переживать плакать...
Письмо полетело на клавиши желтым листком: легким, едва тронутым позолотой, еще не сухим, но уже увядшим, присыпанным сединой инея. По подоконью снова бил, хлестал ливень, а в библиотеке глухим звоном отзывался инструмент...
Когда к полудню Аня спросила дворецкого, где стоит искать папу, и почему он был так расстроен с утра, лакей отвечал, что Федор Алексеевич вот уже четвертый час не выходит из библиотеки, а более ему ничего и не знать.
Девочка кивнула, подождала, пока Виктор спустится вниз, наблюдая за тем, как плывут по небу, нагоняют друг друга тяжелые тучи, как ветер раскачивает громадное дерево, а капли дождя со звучным перезвоном играют на кларнете подоконника, после отворила двери детской, прошла несколько шагов по коридору и постучала в запертую библиотеку. Никто не отзывался.
Тогда, приотворив тяжелую дверь и заглянув вовнутрь, в сумерки полутемного помещения, Аня прошлась взглядом по стеллажам, столу, стопкам книг, чтобы, наконец, увидеть его и невольно поднять брови к переносице.
Федор Алексеевич сидел у самого пианино, опершись о его бок и низко склонив голову. Руки закрыли лицо, тень от инструмента укутала его легкой, дрожащей поволокой; плечи опустились без сил, пальцы судорожно сжались.
— Папа... — вымолвила тихо она.
А он не отвечал, он не мог, не хотел услышать.
Аня тихой поступью подошла к отцу, присела на колени рядом.
— Ты плачешь, папа?..
Федор Алексеевич опустил руки и медленно перевел на девочку взгляд. Его глаза покраснели от слез, слезинки поблескивали на щеках и в седой бороде.
— Это ты, Аня?
Она обняла его.
— Не плачь, папа. Не плачь...
Он нежно коснулся рукой её подбородка и посмотрел в глаза.
— Спасибо, Аня... Моя дорогая Анечка... Спасибо за то, что ты у меня есть...
За окном плескал ливень, по библиотеке расползлись невесомые сумерки, качался-скрипел многолетний клен у усадьбы, а в полутьме просторного зала они все сидели на полу у фортепиано, обняв друг друга: мужчина и девочка, отец и дочь...
Тем вечером он учил её игре на фортепиано — музыке осени, рощиц, подернутых переливами бронзы, легких туманов и дождя; музыке чего-то прошедшего, оставленного позади, но в то же время такого близкого, теплого, родного...
За окном лил-стучал дождь, и огромное дерево при усадьбе, казалось, внимательно слушало, как взлетает вверх мелодия седьмого шопеновского вальса, стройный перелив нот “Либестраума”. Слушало, тихо склонив ветви и осыпая землю листами-золотинками...

* * *

С тех пор дважды проносились по кругу сезоны. Два года пролетели, пробежали стремительно, а после мрачной чередой потянулись дни зимы: Аня была тяжело больна, она без сил лежала в кровати детской, с каждой неделей бледнее и увядая все больше. Её бросало то в жар, то в забытье, её донимала, мучала сильная боль...
Припал пылью старый инструмент, немолодой уже дворецкий не знал покоя ни днем ни вечером, а Федор Алексеевич и вовсе забыл о сне: днем он сидел у кровати своей маленькой девочки, успокаивая её и занимая разговором, а ночью лихорадочно перебирал научные труды своего брата. Он знал, что если доктор бессилен, если жизнь его любимой Ани вот-вот повиснет на волоске, то ответ должен находиться где-то здесь, в работах, меж формул и писаных строк.
А в иное время он спускался в полутемный подвал, разжигал там керосиновую лампу и часами ходил вокруг большого агрегата, напряженно думая. Федор Алексеевич обнаружил его за перегородкой из фанеры, когда Аня, забежав в подвал, вскрикнула и схватилась рукой за сердце так же, как бралась за него, если отец хотел снять с её плеча ту самую перевязь. Он знал: дело отчасти в этой странной металлической машине, громаде из стали и чугуна, но чтение книг, работ, толстых тетрадей едва помогло ему прийти к ответу...
Yan Steeltyes
Тем утром солнце косо заглянуло в библиотеку, прочертив в холодном воздухе несколько искристых полос, сыграв в шашки с венской гардиной, рассыпав тут и там на стопках фолиантов узоры, линии, круги. Книжки устлали консоль у окна, были аккуратно сложены рядом на полу, стояли на этажерках и деревянных табуретах... Последние капли ночного сумрака собрались по углам и у самой потолочной лепнины, тишина разлилась в зале воском: тягучим, заволакивающим. Во всей комнате — ни шороха, ни случайного шелеста — и посему отрывистый стук в двери тотчас разбудил мужчину, заставил мгновенно опомниться ото сна.
— Виктор, это ты? — говорил он, отрывая от локтей голову.
— Это врач. Вы меня вызывали?
— Да-да, прошу прощения, я мигом...
Он, пошатываясь, встал, расправил затекшие ноги, и, сняв со спинки сиденья сюртук, скоро зашагал к выходу. Там, в коридоре, ждал его доктор: сухенький, седой, при белом халате и такой же накрахмаленной суме-ридикюле.
— Сейчас я проведу вас к ней, — молвил Федор Алексеевич. — Сейчас... Обождите всего минуту...
Он вернулся в библиотеку за небольшим фолиантом, который нашел здесь этим вечером, и снова поспешил к врачу. Голову занимали мысли об Ане, отец тревожился всякий раз, едва подумав о ней, молил судьбу о её спасении: её, дорогой Анечки, которая заменила ему дочь, и которая была так дорога, любима...
Вдвоем мужчины оказались у детской. Федор Алексеевич приотворил дверь, и, как и каждым утром, увидел, что Аня — бледная, слабая — лежит на кровати, без сил глядя на него.
— Пройдемте, доктор, — вымолвил он, подступая к постели.
Врач кивнул, начал готовиться, доставал из ридикюля какие-то инструменты, пузырьки, а отец тем временем присел на табурет подле девочки, приник губами к её горячей руке. А ведь сейчас она так напомнила ему Натали: не каштановыми локонами, не голубизной глаз, а слабостью и нездоровым румянцем; отец вспоминал её такой в последние дни сентября, а теперь с болью смотрит на захворавшую Аню... Однако он спасет её любым усилием, любой ценой, чего бы это ни стоило.
— Выздоравливай, Аня, — говорил отец, слабо улыбаясь. — Помнишь, как ты мечтала дать клавишный концерт для Фаины Ивановны?
Сзади к нему подошел доктор.
— Могли бы вы оставить комнату? Мне должно провести несколько врачебных процедур.
Федор Алексеевич вздохнул, обнял Аню, и, положив книжечку на сидение рядом, тяжело вышел из детской.
Он шагал у двери, заложив руки за спину, лихорадочно посматривая на часы. Пять минут, десять, пятнадцать... Вот по коридору навстречу идет лакей в своем коричневом, безупречно вычищенном фраке. Федор Алексеевич обождал, пока тот приблизится и вполголоса окликнул его:
— Виктор... Виктор, когда освободишься, сходи на рынок за цветами. Не скупись на злотые, я хочу обрадовать Анечку.
Тот молча кивнул, но пройдя пару шагов, услышал, как господин тихо бросает вслед еще несколько слов:
— Только не покупай белого вереска, Виктор...
Когда лакей скрылся из виду, Федор Алексеевич вновь стал мерять шагами простенок у дверей детской. Двадцать минут, половина часа... Вот, наконец, засобирался за стеной доктор, чтобы через несколько секунд выйти в коридор к отцу; Федор Алексеевич хотел угадать что-либо по его взгляду, однако тот по-прежнему оставался отстраненным, холодным, беспристрастным до тошноты.
— Увы, — начал врач, тряхнув бородкой, — я не могу определенно говорить ни о чем. Болезнь в некоей степени подобна отравлению арсениумом или ртутью, но в то же время связанные симптомы отсутствуют или выражены слишком слабо, а другие я склоняюсь называть атипичными.
— Скажите, она оправится?
— Не знаю, — пожимал плечами доктор. — Не стану утверждать того, в чем могу глубоко ошибаться. Очевидно, что я имею дело с тяжелой формой недуга, ранее мне неизвестного.
— Но вы сможете помочь?
Врач кашлянул, поднял бровь и двусмысленно глянул на собеседника.
— Нам стоит пройтись. Я должен рассказать вам еще кое-что...
Тем вечером, в снег и шквал, Федор Алексеевич, спеша, оставил усадьбу, бросив дворецкому, чтобы тот не отходил от Ани и ждал его только ночным часом.
Опустилась на аллею густая полутьма, погасли огоньки свечей и ламп за оконницами, когда он снова отпер двери дома. В столовой управлялся с прибором лакей, и едва завидев того, Федор Алексеевич попросил себе стакан горячего чаю, не без тревоги спрашивая:
— Как Аня, Виктор?
— Похоже, она поправляется, господин.
— Как мне понимать тебя? Что значит ”поправляется”?
Лакей с недоумением глянул на мужчину.
— Ближе к вечеру она сказала, что чувствует себя лучше, играла на фортепиано, попросила ужин. И даже изволила спуститься сюда, в столовую.
— У неё был жар, Виктор?
— Не знаю, — отвечал дворецкий. — Что с вами?
Федор Алексеевич обхватил руками голову и оперся на стол.
— Нет, нет... А ведь он предупреждал меня об этом...
А на следующий день, после завтрака, он уже стучал в двери детской.
— Это я, Аня.
Девочка сидела на кровати за чтением книги, которую накануне занес отец, и едва тот зашел, приветливо на него глянула.
— Доброе утро, папа.
— С добрым утром, Анечка, — говорил он, походя и присаживаясь рядом. — Как ты, как самочувствие?
— Замечательно, — улыбнулась она. — Мне теперь гораздо легче. Любопытно, это доктор помог?.. А как ты, папа?
— Хорошо. Я очень рад, что тебя больше ничего не тревожит...
Она встала и легко подошла к окну с развернутым фолиантом.
— К слову, это такая отличная книга, я вот уже второй день ею зачитываюсь; оказывается, древние греки так замысловато рассуждали... Помнишь, ты рассказывал мне об античной Элладе и Риме? А скоро расскажешь еще что-то по истории? Я помню, в последний раз ты остановился на императоре Веспасиане и ”Золотом веке” Рима. А у тебя ведь так увлекательно выходит!
— Обязательно, непременно расскажу, — говорил Федор Алексеевич, глядя на жизнерадостного, полного сил ребенка, и уж твердо сомневаясь в словах доктора, тех самых словах. — Позже поглядим на полках: там, наверное, можно найти пару книг по истории античности. Тацит и Клавдий все отменно описали.
— И римских императоров?
— И императоров, конечно. А сейчас...
— А, правда, что Римом раз управлял философ?
— Да Аня, правда, — улыбался отец. — Потом как-нибудь я дам тебе прочесть труд Марка Аврелия — того самого императора, к слову. А нынче хочешь прогуляться по городу, сходить куда-то на центральную эспланаду?
— О, мы так давно там не были... А куда после мы сможем пойти, папа? В парк? К Совету?
— Куда пожелаешь, мне все равно, — пожал плечами отец. — Но сначала навестим местного ювелира и сделаем тебе один небольшой подарок. Ты знаешь, чем занимается ювелир?
Аня отрицательно покачала головой.
— Он делает красивые украшения. Браслеты, кулоны, кольца — в общем, все, связанное с драгоценностями... Я думаю, ты бы хотела какую из них?
— Да, папа, — весело заговорила девочка. — Я была бы очень рада.
— Ну, тогда собирайся, через половину часа я к тебе зайду. Да и не забывай, что на улице зима и лютый холод.
Он кивнул, улыбнулся, и, выходя, притронулся ладонью к её лбу. Да, у девочки сильный жар, она больна, и времени сделать что-либо остается совсем немного...
Он сходил по ступеням, думая о словах доктора, о тех самых словах, а за сбором в своем кабинете спрятал в карман несколько небольших тряпичных свертков. Кулон и кольцо, кулон и кольцо... Он будет спешить, он избавит Аню от того, что, не ведая, наделал сам, он забудет думать о словах из австрийской научной сводки, которая была прислана из Вены два года назад и прямо указывала на огрехи его научной работы.
Да, он боялся, он не знал, на что обрекает свою дочь и не будет ли допущена дважды эта ошибка. Он не знал... Не знал, и оттого чаяние казалось еще более тяжким, еще более нестерпимым, томительным. Что принесет следующий день, чем обернется для него и Ани? Он боялся: он вовсе не видел ответа... Он не знал.
Yan Steeltyes
Федор Алексеевич, нахмурив брови и склонив на руки голову, просидел у окна десяток-другой минут, но после хватился, взялся за парадный сбор, и едва настенные часы пробили десять, поспешил в комнату к дочери.
— Ты готова, Аня? Я скоро спускаюсь, подожди меня в фойе.
— Папа...
Он вопросительно посмотрел на девочку.
— А мы скоро вернемся?
— Думаю, поспеем к обеду.
— Тогда сможешь послушать мою игру? — спрашивала, улыбаясь, она. — Я уже выучила ноты ”Tanz der stunden”.
— Я считаю, мы можем и не ждать до вечера. У Дмитрия Юрьевича есть отличное старое пианино. Сыграешь нам вдвоем — он будет рад послушать.
— О, пойдем скорее, папа, — тотчас захлопала в ладоши девочка. — Я буду ждать.
Отец поглядел, как Аня спускается по ступеням и, улыбаясь в бороду, скоро зашагал вперед. В лакейской он справился о нескольких хозяйственных вопросах, отдал поручения Виктору, и в скором времени уже отворял двери наружу.
— Идем, Аня, — говорил он, вдыхая свежего морозного воздуху со двора.
Вдвоем они оставили усадьбу и шагали по присыпанной снегом мостовой. Свет вокруг рассыпался пригоршнями, играл со снежной пылью у флигелей, крыш, падал на едва приметную бересту покрова...
— Какое сегодня число? — спросила Аня, восхищенно оглядываясь и ловя вязаной рукавицей снежинки. — Тут так по-рождественски волшебно...
— Двадцать шестое декабря. Скоро канун Нового года.
— Интересно, что тебе подарить?.. — задумалась девочка. — Кажется, знаю.
— Скажешь?
— Я нарисую картину. Помнишь, ты показывал мне холст и краски на чердаке?
Федор Алексеевич кивнул.
— Да, конечно. Если хочешь, я их достану, и ты сможешь порисовать. Помнится, твой отец в студенческие годы тоже любил заняться живописью, сделать несколько фотографий, и даже работал над устройством новой фотокамеры. Как же это было давно, подумать только... Двадцать лет назад. В Вене. А я не забыл до сих пор...
Они вышли на небольшую площадь перед ратушей. Тут дворовые, потея и громко переговариваясь, прибирали первый зазимок, сновали туда-сюда занятые чиновники, а в стороне, ближе к центру эспланады, они же вместе с местными горожанами и полицаями стянулись в шумный сбор. Федор Алексеевич и Аня как раз проходили неподалеку, когда в центре толпы, за спинами, серыми котелками, взвился и со свистом щелкнул гибкий хлыст — из тех, что ими погоняет тройку кучер.
Зашептались мужчины в шляпах, коротко вскрикнул кто-то в кольце городничих, а девочка от неожиданности вздрогнула и остановилась подле отца, крепко взяла его за руку. Там, между рядами невольных зрителей, лежал, стоная и глотая песок с земли, бродяга: побитый, ободранный, жалкий бедняк в обмотках и лохмотьях. Длинные волосы слиплись, сплелись в клубки, лицо было укрыто рытвинами, шрамами, руки заломаны и связаны, а угли-зрачки с ужасом наблюдали за тем, как вздымается и снова падает вниз кнут в руках полицая. С каждым ударом нищий плотно сжимал губы, зажмуривал глаза, глухо стонал, казалось бы, только подзадоривая полицейского.
Какие-то из господ отворачивались и уходили, какие-то присоединялись к толпе, иные поглядывали то на бедняка, то на городничих, тихо переговариваясь, а Аня, маленькая Аня, тяжело выдохнула и прошептала отцу:
— Кто он? За что его бьют?
— Наверняка, вор или бесчинник, — отвечал Федор Алексеевич хмуро. — Думаю, он заслужил свое. Пойдем, Аня, нам нужно спешить.
— Но зачем они мучают его? Почему не помогут?
К ним обернулся какой-то из мужчин на краю сбора: в шляпе, узеньких очках, с заостренными ехидными чертами. Он посмотрел на Федора Алексеевича, потом перевел взгляд на Аню, и неестественным, слащаво-поучительным голосом пропел:
— Видишь ли, девочка, для негодяя это — наилучшая наука. Язык кнута уже успел стать его родным, — а после, обращаясь к отцу, заметил. — Ваша дочка, да?.. Представьте себе, он обворовал одного честного господина на десять злотых.
Аня ответила ему неприветливым взглядом, потом еще раз посмотрела на бродягу, на городничих...
Что-то отвечал мужчине отец, что-то приговаривал полицейский, а девочка видела только, как снова и снова взлетает в воздух плеть, и в следующий миг, едва сдерживая негодование, меж сюртуками зрителей и форменными мундирами полицаев пустилась бежать к самому центру круга.
Отец успел только коротко окликнуть её, негромко позвать с, а она уже стояла перед нищим, сжав кулачки и ненавистно глядя в глаза городовому.
— Зачем вы это делаете? Вы считаете, так он станет лучше?
Люди в толпе примолкли, с любопытством оглядывая Аню, Федора Алексеевича, который проталкивался через толпу, и обескураженное лицо полицая.
— Зачем вы бьете его? Зачем заставляете страдать?
Полицейский отметил, что перед ним стоит ребенок не из простых, и оттого, не ведая, что делать, изумленно опустил кнут. Второй хотел взять девочку за руку, но остановился, едва завидев Федора Алексеевича.
— Аня!
— Мы должны помочь ему... Разве ты можешь спокойно смотреть на это?
Отец покачал головой. Он понимал, как, должно быть, нелепо будет выглядеть сейчас, но все равно потянулся в карман за бумажником и бросил:
— Послушайте, я... Я готов уплатить вам эту десятину. Я верну её человеку, у которого она была украдена. Могу я его видеть?
Зрители взялись перешептываться и с неподдельным интересом оглядываться вокруг.
— Где он? Где этот господин? — повторил Федор Алексеевич.
Он вздрогнул, услышав, как кто-то подходит сзади и громко, чеканно замечает:
— Что тут случилось? По какому поводу конвент?
Той же минутой, в центре появился главный по посту с несколькими конвоирами: наряженный в черную униформу, в золотых аксельбантах от плеча к отворотам кителя, с видной кокардой на фуражке. В каждом его выразительном, ясно отточенном движении — шаге или жесте рукой — проблескивала нотка спеси, кичливости, чванливого самолюбования. Он недовольно обвел взглядом собравшихся, на секунду остановил его на маленькой девочке и её отце, подняв бровь, поглядел на бродягу, и повернулся к полицейскому с плетью.
— А он в чем виноват?
— Украл десять злотых, — приосанился полицай. — Получает пять дюжин ударов кнутом.
— У кого украл? Где деньги?
— Я их реквизировал.
— Есть учет?
— Еще не написали, капитан.
Главный по посту недовольно скривился и, прошагав к полицейскому, принялся говорить ему что-то, да так чтобы только он мог слышать эти слова. Любопытные господа тотчас вытянули шеи, другие оставили перешептываться, но едва кто смог услышать, как чиновник бросает городовому:
— Показывай деньги.
Городничий стоял, не двигаясь.
— Показывай деньги, — с нажимом прошипел капитан.
Тот покопался в заднем кармане и достал оттуда целую горст мелких монет.
— Ты не реквизировал их, а прибрал к рукам. После службы зайдешь на пост.
В толпе сей же час взялись исподтишка обсуждать что-то, но снова примолкли, когда капитан обернулся к нищему и, заложив кисть за острый лацкан, отчеканил:
— У кого ты крал?
— Я не крал. Вот вам святой крест!
Глаза чиновника пробежали по толпе.
— Пусть выйдет тот, у кого он украл деньги.
— Я не крал! Это милостыня за всю неделю, от утра до ночи!
— Поверьте ему, он не крал, — заговорила Аня, заступая нищего.
Главный по посту поглядел на девочку и искривил тонкие губы.
— Что делает здесь ребенок? Уведите его.
— Пойдем, Аня, — попросил Федор Алексеевич под громкий ропот толпы.
— Папа, мы можем ему помочь...
— Идем, Аня, — повторил он мягко.
— Тебе ведь не все равно, папа, — взмолилась девочка. — Я знаю...
— Аня, послушай...
— Мы ведь не можем оставить его тут!..
Федор Алексеевич только вздохнул и снова достал бумажник.
— Ладно... Ладно, я заплачу за него, — он повернулся к капитану. — Возьмите эти десять злотых. Возьмите и дайте бедняге свободу.
Мужчине думалось, что тот сейчас возмутится, надменно откажет, но он только поднял бровь, удивленно поглядел на деньги, велел полицейскому забрать и их, а затем коротко приказал:
— Развязать. Отпустить.
К бродяге приступили полицаи, принялись резать тугие узлы из плетения, нищий застонал, и Федор Алексеевич отвернулся, вовсе не находя в себе сил смотреть. Медленно стала разбредаться толпа. Кто-то шагал прочь неохотно, обсуждая настолько блеклую развязку, кто-то спешил оставить это место с низко опущенной головой. Зрители косо поглядывали на отца и дочь: кто изумленно, кто неодобрительно, а кто и с деланным высокомерием.
Аня подбежала к папе, стала весело щебетать что-то, благодарить. Федор Алексеевич хотел взяться за наставление, укор, но вместо присел на колени и крепко обнял её: он не смеет обвинять девочку, ведь не научила ли она его искренности и неподдельной простоте? Может это и есть добро: светлое, лучистое?
— Пойдем, Аня, — говорил он, поднимаясь. — Нам нужно успеть к Дмитрию Юрьевичу до полудня.
Девочка оглянулась назад, чтобы найти глазами бродягу, но тот уже смешался с прохожими.
— Я надеюсь, он будет счастливым, — заметила она просто.
Отец только молча кивнул.
Ра солнценосный
Прочел последнюю часть, мне нравится, сильный автор. Замечу, что "полицая-полицаев" хорошо бы сменить на что-нибудь благозвучное, вроде околоточного или как-то еще - очень уж двусмысленные и ангажированные аллюзии возникают.
AlexCh
Не-не, так уже никто не пишет - скучно... Все эти ох и ах на пустом месте, метафоры через слово... герои - рефлексирующие идиоты... Нагонять объем словесными красивостями и многостраничными пустыми диалогами легко.
Читателям нужно другое - экшен, ажурные бронелифчики ильфиек и зверские скотомутанты. Добро должно быть с кулаками, а лучше - с большим плазменным топором! wink.gif
silverrat
Цитата(AlexCh @ 13.6.2014, 14:50) *
Не-не, так уже никто не пишет - скучно... Все эти ох и ах на пустом месте, метафоры через слово... герои - рефлексирующие идиоты... Нагонять объем словесными красивостями и многостраничными пустыми диалогами легко. Только читателям нужно другое - экшен, ажурные лифчики и эльфятина. Добро должно быть с кулаками, а лучше - с большим плазменным топором! wink.gif

Алекс, простите, но вы уже точно задолбали. dry.gif
AlexCh
Это дело автора - слушать дельные советы или нет. Как и выбор - осознанно писать в стол неформат, который не интересен массовому читателю.
Yan Steeltyes
Цитата(Ра солнценосный @ 12.6.2014, 23:54) *
Прочел последнюю часть, мне нравится, сильный автор. Замечу, что "полицая-полицаев" хорошо бы сменить на что-нибудь благозвучное, вроде околоточного или как-то еще - очень уж двусмысленные и ангажированные аллюзии возникают.


Спасибо, буду продолжать работу над стилем.
В отношении синонимического ряда: никогда прежде мне случалось слышать слова "околотничий". Верно, что-то оттененное той эпохой? Глянем в словаре, а то, видать, и взаправду "полицай" в этом тексте неподхоже звучит.

Цитата
Не-не, так уже никто не пишет - скучно... Все эти ох и ах на пустом месте, метафоры через слово... герои - рефлексирующие идиоты... Нагонять объем словесными красивостями и многостраничными пустыми диалогами легко.
Читателям нужно другое - экшен, ажурные бронелифчики ильфиек и зверские скотомутанты. Добро должно быть с кулаками, а лучше - с большим плазменным топором!


И скорое развитие событий вы здесь в свое время сможете найти. А вот с выражением "пустые диалоги" не соглашусь. Я стараюсь попусту не изводить авторские листы: если какая деталь не сыграет роль в главной сюжетной линии, то скажется на ходе другой.
А. Нур
Хм.
Yan Steeltyes
ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Ювелир [1907]
(Отрывок V)

Они зашагали к другой оконечности плаца — той, которую едва можно было разглядеть за старым зданием городской ратуши. Аня любовалась тем, как танцуют в воздухе мелкие кристаллики, переливаются в отсветах купола и блестящего шпиля, усыпают их пеленой, летят, летят без конца, кружатся, тихо опадают...
Скоро, в одном из боковых проездов, справа и слева стало видно небольшие дома: скромные, но добро и аккуратно ухоженные — точно небогатые усадьбы в старом вестфальском вкусе. Как и водится, с мощеной камнем дорогой, подоконными палисадниками, косыми перекрестными балками на полотне стен. Снег припорошил черепичные крыши, и теперь всюду вокруг пригоршнями рассыпалось плетение из бликов: светлое, яркое, живое. Играл с ветвями голого плюща декабрьский ветер, позванивал, падая, снег; казалось, едва что способно разрушить это неторопливое, мерное согласие, а оно перегорело в одно короткое мгновение.
Федор Алексеевич и Аня как раз держали путь мимо тесного бокового проезда, когда там, меж деревянных фасадов и стен, появились бедняк и двое околотничих — те самые, которых им случилось видеть всего несколькими минутами раньше.
Городовые схватили бродягу, повалили его наземь жестокими ударами.
— Пес! — зло крикнул первый. — Из-за тебя я могу лишиться должности.
Снова взвился в воздух хлыст, снова рассек нищему спину, а тот только беспомощно завыл, застонал.
— Тебя бес за язык тянул лепить все, что не попадя!
Еще один удар — и бедняк, качаясь и падая, кое-как поднялся на ноги, бросил неистовый взгляд в сторону полицейских, а после одним прыжком оказался в соседнем проулке. Земля на том месте, где он лежал, побагровела от красных пятен, курилась, дымила, чадила пылью, песком.
Федор Алексеевич поглядел на девочку и увидел, как та, высоко подняв веки, с ужасом смотрит на место недавнего происшествия.
”Бедная Аня, — подумалось ему тогда, — почему ей пришлось это видеть? Почему именно в этот день?”
Они продолжали идти молча, не говоря ни слова; Аня понурилась, опустила голову, отец не знал, как стоит начать разговор. Впрочем, скоро девочка сама тихо проронила:
— Что делает людей такими? Такими ... черствыми. Такими бездушными.
Федор Алексеевич недолго помолчал и только пожал плечами:
— Слабость.
— Но тогда, многих сильных ты встречал? Тех, которые не сдаются. Никогда.
— Нет, — заговорил он глухо, скорее, самому себе, чем в ответ Ане — но им я обязан едва не всем, что имею сейчас. А одной женщине — тем самым ценным, чего так и не смог сохранить. Да, у меня не раз опускались руки, но я вспоминаю её, вспоминаю, с каким мужеством она держалась — и...
Он не закончил, опустил глаза, а девочка, помолчав минуту, снова молвила: так просто, так искренне, и оттого еще ближе к его сердцу.
— Это моя мама?
Федор Алексеевич бросил на неё опрометчивый взгляд. Никогда прежде ему не случалось завести с Аней разговор о матери, как, нужно думать, не случится заговорить и об её отце.
Тогда он промолчал, не нашел в себе сил ответить, хотя при всем том так желалось молвить слово в подтверждение, чтобы принять это, чтобы поверить самому...
Вместо он только тяжело выдохнул:
— Мы уже почти пришли... Видишь дом с косыми балками? Там живет и работает тот самый мастер-ювелир.
Он легко постучал в двери и, ожидая ответа, заметил через силу:
— Гляди, как вовремя мы поспели: снег вот-вот повалит хлопьями.
Скоро проскрипел засов. Из проема показался мужчина: в коротких усах, лорнете, пиджаке нараспашку, теплом вязаном свитере. Ему едва можно было дать за пятый десяток, но виски уже разукрасила седина, проседь побелила бороду, а на лбу, щеках запали мелкие морщинки.
Ювелир взглянул на своего гостя, тотчас узнал его и, улыбаясь, молвил:
— А, Федор Алексеевич? С добрым утром. Давно вас не видывал. Дело какое привело или, может, хотите просто побеседовать за чаем?
— Я по делу, — кивнул отец. — Найдется у вас пара свободных минут?
Мастер отворил входную дверь, приветливо пригласил проходить.
— Да-да, конечно. Гостей, как знаете, у меня немного, поговорить мне не с кем. А это ваша дочь?
Он улыбнулся девочке и, напевая что-то себе под нос, попросил подорожных в гостиную.
Там, за дверью, в уютной, со вкусом обставленной комнате, чернел у окна круглый дубовый стол, потрескивал тихо камин в резной решетке, а несколько книжных шкафов в самом углу были опрятно уставлены философскими трудами, сборниками поэм и сонетов, увесистыми томами для сведущих в работе с металлом и самоцветами.
Отец поспешил к мастеру, когда тот убирал со стола книги, и негромко заметил:
— Дмитрий Юрьевич, есть к вам разговор. Может Аня пока сыграть на фортепиано в кабинете?
— Ну, разумеется, — улыбнулся тот.
Однако стоило отцу повернуться к девочке, он увидел, что та, понурившись, стоит у самого входа. Федор Алексеевич подошел, взял её за руку, попытался улыбнуться и непринужденно сказать:
— Помню, ты хотела исполнить нам Понкьелли?
— Нет, — слабо покачала головой Аня. — Кажется, мне снова нехорошо. Мы скоро уйдем?
Отец притронулся рукой к её лбу: жар снова давал о себе знать. Аня больна, ему нельзя потерять ни минуты времени.
— Обещаю закончить как можно скорее. Пока можешь отдохнуть в кабинете; я позову тебя, едва управлюсь.
Девочка помолчала недолго, а после снова молвила:
— Как ты считаешь, что он должен чувствовать сейчас? Он, бедный нищий? Он ведь ни в чем не виноват...
Федор Алексеевич невольно нахмурил брови.
— Знаешь, Аня, пусть даже сегодня он потерял, все что имел: последнюю копейку и краюшку хлеба, пусть его оклеветали и унизили, но может быть, завтра он соберет горсть монет и будет снова несказанно рад этому. Возможно, он забудет этот день с новым рассветом, как забывал все другие. Его жизнь пускай и непроста, но ничем не связана. А городовые продолжат встречать каждый миг с завистью и презрением потому, что у них уже нет той самой свободы. Потому, что они не могут не превратиться в узников этих самых чувств.
Он видел, что Аня не хочет верить в его слова, не видит в них правды. А смог бы поверить он сам?..
— Тебе нужно отдохнуть, Аня.
Девочка, казалось, не хотела слушать.
— Но если счастье только в свободе, — прошептала она, — то почему ты бываешь так расстроен?
Отец услышал, как зовет его мастер, и внимательно поглядел на дочь.
— Иди, Анечка. У нас еще будет время, чтобы обо всем поговорить.
Он провел её взглядом и, о чем-то глубоко задумавшись, занял место за столом. Он слышал, как замечает, разглядывая улицу и узоры на окне, ювелир:
— Замечательная погода, не правда ли? Волшебная. И Аню я смог, наконец, повидать. Вы же её сюда впервые привели, если мне не изменяет память?
Федор Алексеевич коротко кивнул.
— У Ани сейчас не ладится со здоровьем. Потому я и у вас.
Мастер оперся о край столешницы и с недоумением глянул на гостя.
— Так-так, рассказывайте, что с ней. Я смогу чем-то помочь?
— Видите ли, — отвечал отец, наблюдая за тем, как искрят и потрескивают поленья в камине, как за окном сплетаются в хоровод снежинки, а солнечный свет там и там пробивает плотный молочно-белый заслон из облаков, — я часто имею дело с разного рода установками, провожу отдельные опыты у себя в доме. Возможно, это и прозвучит несколько ... странно, но я хотел бы обезопасить свою дочь от тех излучений, с которыми веду работу. Более того, я боюсь, что некоторые … особенности моей профессии уже могли сказаться на Анином самочувствии.
Он твердо решил не упоминать колбы с эманацией и выводы профессора Крашпицкого, да и едва ли это сможет поведать о чем-то ювелиру: новое для науки, толком еще неокрепшее, почесть без всякого твердого основания.
Вместо того мужчина потянулся во внутренний карман пиджака и достал оттуда небольшой аккуратный сверток.
— Здесь — изготовленный мною сплав. Для работы он совершенно безопасен и может должно защитить девочку. Внутри список компонент: металл достаточно ковкий для того, чтобы из этой формы можно было сделать пару украшений. Вы готовы за хорошую плату взяться за кулон и кольцо?
Ювелир кивнул.
— Продолжайте. Вы хотели что-то добавить?
— Нужно использовать весь образец. Желательно без нагрева. Нет, вовсе ничего особенного, но не стоило бы нагревать его выше полусотни по Цельсию. Кроме того, я должен сказать еще кое-что, сейчас это очень важно.
Он наклонился к мастеру и прошептал несколько слов так, чтобы их мог слышать только собеседник. Тот невольно поднял брови.
— Кулон и кольцо. Я думаю, Аня сможет выбрать такие, которые пришлись бы ей по вкусу?
Ювелир положил голову на скрещенные перед собой кисти рук и снова кивнул.
— Вы управитесь к сроку? Я могу рассчитывать на вечер этого дня?
— Пожалуй, да. Заходите к ужину. Заказов сейчас совсем немного, я думаю, что не стану откладывать.
— Спасибо, — молвил Федор Алексеевич, пожимая мастеру руку. — Премного вам за это благодарен.
Он хотел позвать Аню, когда за стеной, в кабинете, зазвучала, полилась потоком мелодия. Сначала сбивчиво, неуверенно, несмело, в потом всё громче, все стройнее, все согласнее. Как хорошо он помнил эти перезвоны гамм... Григ, Аллегро молто модерато.
Кружилась за окном метель, вспыхивал и гас огонь в камине, а там, в небольшой уютной комнате, за старым инструментом, девочка снова и снова трепетно касалась клавиш.

[Окончание главы]
Yan Steeltyes
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Моей дорогой дочери [1920]
(Отрывок I)

Тем утром, при папке рукописей и ценных тратт, спешил на службу чиновник: он то и дело сверялся с часами в именной оправе, качал головой и все прибавлял шагу, изредка поглядывая на мимохожую повозку или скорый дилижанс. Он свернул с пути, верно, чтобы сыскать обходной, спасти для себя несколько дюжин минут, но вместо того едва не столкнулся с молодой девушкой и растерял все бумаги. Разлетелись по мостовой грамоты, протоколы, ордера; она с испугом отпрянула, потом склонилась, стала собирать их, сбивчиво извиняться, снова выронила из рук, а когда чиновник с бранью исчез за стеной соседнего дома, завернула за угол и, тяжело дыша, оперлась о каменный фасад.
Грудь судорожно вздымалась, рот был приоткрыт, на щеках проступил яркий румянец. Ей хотелось рыдать, но страх и негодование высушили слезы. Ей хотелось забыться, ведь все это так походит на дурной тяжелый кошмар. Хотелось верить: отец там, в библиотеке, проводит часы за одним из тяжелых томов, по обыкновению, с чашкой крепкого черного кофе, стопой бумаги, резным пресс-папье и старой книгой для записей, той самой, с отогнутым краешком переплета. Он внимательно поглядит на нее, выслушает, утешит, поймет...
Может быть, доктор поспел вовремя, может, останется позади весь ужас этого промозглого октябрьского дня: взрывы бомб, передача по радио, и там, у усадьбы, будет ждать её он. Как и прежде. Вчера или долгое время назад: такой далекой и настолько близкой ей осенью. Тогда, когда качалось за окном громадное разлапистое дерево, усыпало землю листами-золотинками и мерно кивало ветвями.
Она поднесла к лицу руки и стала вспоминать: так красочно, так ярко, что сама была готова поверить во все, отбрасывая мысли и о нищем, и о беседе с франтом-газетчиком. Ей вспоминался клен за окном во вьюгу и в ливень, созвучия старого инструмента, улыбка отца, его внимательный серьезный взгляд, теплые вечера в библиотеке, радости, обиды, слезы, неторопливый разговор... И небольшая фотография, которую она за игрой нашла в столе кабинета.
Девочка внимательно разглядывала его на ней — и не узнавала. Смотрела на незнакомую молодую женщину, на корпус старинной постройки позади, на кленовую рощицу и дорогу в жухлых листах-звездах.
Помнится, тогда в двери зашел Федор Алексеевич. Аня думала, что он разозлится, отчитает её, но заместо отец только покачал головой и тихо молвил:
— А ведь ты так на неё похожа...
Да, это была та самая фотография, которую он держал и тогда, склонившись у пианино в библиотеке. Тень от старого инструмента оплела его легкой пеленой; плечи без сил опустились, пальцы сжались судорожно. Тогда она тоже не смогла узнать его таким, каким помнила прежде, а теперь — узнает в нем себя саму.
Едва ли Аня слышала быстрые шаги неподалеку, и не подняла глаз, когда к ней, спеша, подступил Артем. Но как только её плеч коснулись его пальцы, она невольно вздрогнула: этот миг заставил её с новой силой пережить отчаяние, боль, досаду, злобу.
— Как он мог говорить это все?
— Он безумен! Он сам не понимает, что несет.
Артем крепко обнял Аню, и тепло его рук напомнило ей отца. Она прижалась к нему, вдыхала терпкий аромат парфюма и едва сдерживала слезы. Тогда ей вспоминалась маленькая девочка за старым ”Bluthner”, тогда, рядом с единственным родным ей человеком, она была так счастлива, так беззаботно рада...
Летели мимо дни и месяцы, снова и снова били в гостиной старые часы. Взрослела она, старел он, и только его взгляд оставался таким же искристым, светлым, а в глубине — едва тоскливым, задумчивым. Помнится, раз отец сказал:
”Видишь ли, Аня, время — это удивительная штука. Говорят, будто оно меняет нас самих, но разве это так? Оно только стряхивает позолоту с зеркала, через которое мы смотрим на мир, и бросает нам под ноги: чем щедрее окажется мастер-золотник, тем более светлыми будут и наша тропа, и все её развязки. Слышал, если найти одну золотинку, можно обзавестись несметным богатством ”.
После он притронулся к её голове и положил руку на сердце.
”Тут они, эти сокровища”.
Летели мимо месяцы и дни, и одним утром старый маятник остановился: перестали бегать по кругу стрелки, замер на месте механизм. Тогда отец снял его и, коротко оглядев, заключил, что часы, вероятно, уже не наладить.
”Помню, они ходили еще при моих родителях и, наверное, могли бы ходить еще много-много лет, если бы не поломка этой едва приметной детали. Представь, время, которое они так безыменно отбивали, станет почвой для случая, того самого, что разрастется и скоро остановит их”.
Отец всегда верил в случай. Случай же и отобрал его у неё: глупый, нелепый. А она не хочет видеть в этом правды, не желает принимать.
— Идем, — заговорила девушка, увлекая за собой Артема.
— Куда, Аня?
— Идем, мы должны успеть.
Она остановилась на секунду и тихо добавила:
— Пусть, только чтобы попрощаться...
Они проделали весь путь назад, не молвив друг другу ни слова, да и стоило ли что-то говорить? Они шли по обожженной брусчатке, мимо домов в черных рытвинах, сквозь едкую завесу из дыма и копоти. Мимо торопливых прохожих и чиновников, которые вели о чем-то беспокойный разговор, мимо нескольких карет и лошадей в упряжках, что били копытами, фыркали от ядовитой завесы.
— Девушка, — окликнул Анну какой-то из мужчин, в усах, костюме, и фетровом котелке. — Вы здешние? Вы видели, как это произошло?
Она вздрогнула, на миг подняла глаза, в которых то ли от переживания, то ли от колючей пелены, поблескивали слезы-кристаллики и, ничего не ответив, снова опустила взгляд в землю.
— А, правда, что сюда был сброшен снаряд?
— Вы слышали, откуда доносились выстрелы?
Вперед, вперед... Мимо обугленных картинных рам на мостовой, мимо редких обломков, мимо изгороди, почтового ларя... Все здесь настолько родное, привычное и, тем же часом, блеклое, лишенное жизни.
Проскрипел в дверной скважине ключ, и едва ступив на порог прихожей, Аня взметнулась вверх по лестнице, пробежала по коридору — тому самому, в котором когда-то, склонившись на колени и крепко обняв девочку, он говорил:
”Я тут, я снова с тобой, дорогая. Аня... Моя Анечка... Теперь я всегда буду рядом, — а после отвечал вполголоса. — Ты поймешь, подрастешь и поймешь, почему твой отец так боялся за тебя той ночью”.
Она оказалась у дверей библиотеки, потом — детской, кабинета, потянула за ручку и ... без движения остановилась на пороге: как осинка, как взведенная тетива. Дверь на веранду, стол, устланный бумагами...
В звонкой тишине что-то больно ранило сердце.
”Знаешь, Аня, — говорил ей когда-то отец. — Порой мне очень жаль, что время нельзя обернуть. Но ведь разве кому известно, сколько стрел выпустил лучник? И каждая из них летит туда, куда нипочем не сыскать пути другой или третьей”.
Аня судорожно вдохнула, подошла к его любимому креслу-качалке у стены кабинета, опустилась на колени рядом с ним.
— Отец даже не захотел, чтобы я провела его в последнюю дорогу. Почему? Почему, Артем?
Артему стало жаль девушку. Он попытался заговорить с ней, утешить, но та только покачала головой.
— Я хочу побыть здесь сама. Хочу еще раз обо всем подумать...
Тогда он, понурившись и нахмурив брови, оставил комнату, сошел по ступеням вниз. Сколько минут успело пролететь тем временем: пять, десяток, четверть часа? Удлинились и побагровели полосы от высоких окон, затанцевали в солнечных лучах мелкие крупицы, рассыпались по потолку и стенам абрисы дорических профилей. И лишь когда едва стемнело, Артем почувствовал, как его плеча нежно касается девушка.
Смотрели куда-то далеко-далеко, за колоннаду, за стекла оконниц, её глаза, губы были приоткрыты, бледные щеки едва румянились.
— Ты забрал у Николая ключ? — тихо произнесла Аня.
— Да, он при мне.
— Кажется, я знаю, какую дверь мы можем отворить, — молвила она, стараясь не показывать, как слаб её голос. — Отец всегда запрещал мне спускаться вниз, в подвал, говорил, что наглухо его запирает.
Анна не закончила и, покачав головой, только скоро проговорила:
— Пойдем, дорогой...
Они сошли по лестнице полупроемом ниже — к невысокой кованой двери. Наверное, около десятка лет не случалось здесь бывать хозяину, его дочери или кому из редких гостей. Разве только Виктор подчас стряхивал паутину со стен да обновлял просыпавшееся облицевание.
Артем кратко огляделся, отыскал в полутьме дверную скважину, вставил ключ и попробовал провернуть, с силой нажимая на шляпку. Вот скрипнул с другой стороны засов, вот густо облетел пыльный занавес, а через мгновение-другое створ и вправду стал отворяться, скрежеща, протяжно посвистывая.
И едва загорелся там, за порогом, ледяной электрический свет, едва щелкнул старый выключатель, они вдвоем смогли разглядеть в небольшой комнатке эскизы, схемы, чертежи, рассыпанные там и там по полу, увесистую стопу рукописей, дубовый стол в бумагах, и странный металлический агрегат, что своим устройством напомнил бы естествоиспытателю громоздкий хаббардов генератор.
Yan Steeltyes

Поеживался занавес от ветра,
Заря несмело глянула в окно,
На пожелтевших полосах паркета
Плела лучина взблесков полотно.

И в темноте: болезненной, угрюмой,
И в тишине: безмолвной, роковой,
Стонало фортепиано туго,
Густел и гас часов холодный бой.

Он заиграл: как не играл донынче,
Коснулся клавиш, точно в первый раз;
Теперь он или жил игрой, или бессильно
Корил себя, но ... снова вспоминал.

Он помнил все, он жил воспоминанием,
Он сотни раз касался дневника:
Того, в котором к фуге его жизни
Писала партию её рука...

Поеживался занавес от ветра,
В углу ютилась белая кровать;
Тогда она сказала, что в дуэте
И скрипке малой судится играть.
moiser
Искать ошибки? Извольте.
Цитата
чтобы сыскать обходной, спасти для себя несколько дюжин минут, но вместо того едва не столкнулся с молодой девушкой и растерял все бумаги.

Честно говоря как-то все спонтанно и неестественно. Но это моё мнение.
Yan Steeltyes
Цитата(moiser @ 14.8.2014, 22:25) *
Искать ошибки? Извольте.


Изволю с радостью. Буду признателен за отзыв по тексту. smile.gif

Цитата
Честно говоря как-то все спонтанно и неестественно. Но это моё мнение.


Но ведь спешит наш чиновник, по сторонам не оглядывается. А нет естества в том, что госслужащий по переулкам гуляет? Очень вероятно; вводил его, чтобы не продолжать от лица Артема повествование первой главы.
moiser
Цитата(Yan Steeltyes @ 15.8.2014, 13:26) *
Изволю с радостью. Буду признателен за отзыв по тексту. smile.gif



Но ведь спешит наш чиновник, по сторонам не оглядывается. А нет естества в том, что госслужащий по переулкам гуляет? Очень вероятно; вводил его, чтобы не продолжать от лица Артема повествование первой главы.

Дело не в этом. Если бы он столкнулся, то было бы вполне естественно. Попробуйте не столкнувшись, потерять бумаги.
Yan Steeltyes
Цитата(moiser @ 15.8.2014, 12:41) *
Дело не в этом. Если бы он столкнулся, то было бы вполне естественно. Попробуйте не столкнувшись, потерять бумаги.


Вот вы о чем. Мелочь, а знатная. Исправляю.
Yan Steeltyes


Марта.
moiser
А вы лучше нарисуйте сценку из книги.
Yan Steeltyes
Цитата(moiser @ 16.8.2014, 23:00) *
А вы лучше нарисуйте сценку из книги.


И такие рисунки, думается, будут со временем. Но большинство интересных взгляду сцен, которые я мог бы изобразить, касаются еще ненапечатанных частей произведения, потому читателю вряд ли покажутся понятными.

Если говорить о последнем портрете, мне любопытно, с какими чертами характера ассоциируется персонаж на нем; причем, речь идет не о фотоподобии иллюстрации, которое, очевидно, не очень высоко, а о художественной содержательности образа. Выслушал бы такие мнения.




moiser
Честно говоря - не очень. Хотя глаза, пожалуй удались.

Просто я подумал, что эпизод из книги должен получиться у вас лучше. Надо только, чтобы было хотя бы двое человек.
Леостат
Цитата(Yan Steeltyes @ 17.8.2014, 21:44) *
Если говорить о последнем портрете, мне любопытно, с какими чертами характера ассоциируется персонаж на нем; причем, речь идет не о фотоподобии иллюстрации, которое, очевидно, не очень высоко, а о художественной содержательности образа. Выслушал бы такие мнения.

У меня почему то сразу появилась мысль, что она француженка )
Явно не славянская внешность.
Yan Steeltyes
Цитата(moiser @ 17.8.2014, 15:28) *
Честно говоря - не очень. Хотя глаза, пожалуй удались.

Просто я подумал, что эпизод из книги должен получиться у вас лучше. Надо только, чтобы было хотя бы двое человек.


Возможно, дело в том, что я пока недостаточно годно владею кистью и средствами экспрессии, но в целом я нарисовал почти такой образ, каким его представлял. На этот раз пришлось взять для руководства портрет более опытного художника, потому основные черты лица были изменены только отчасти.

Эпизод из книги? Может быть и надо попытаться. Но персонажа мне изобразить интереснее.
Yan Steeltyes
Цитата(Grand @ 17.8.2014, 15:52) *
У меня почему то сразу появилась мысль, что она француженка )
Явно не славянская внешность.


Чуть ошиблись страной. Она австрийка. smile.gif
Yan Steeltyes
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
(Отрывок II)

Её взгляд скользнул по эскизам, графикам, сложным черчениям, второпях рассыпанным по столу, потом дрогнул и невольно остановился: чуть дальше, на самой кромке столешницы, ютился небольшой листок kraft-papier — из тех, которые было принято сворачивать в быстрое письмо, и тотчас, еще влажным от чернил, передавать лакею. Аня начала читать, почему-то заволновалась, подступила ближе, пробежалась глазами по записке раз, другой, и растерянно заметила:
— Артем? Ты слышишь?
— Да?
— Посмотри.
Он подошел ближе, скоро взглянул на Анну, взял лист у неё из рук, нахмурился, с трудом прочел торопливые, неровные строки:
“Аня, извини, что должен тебя оставить. Извини, прошу.
Ты знаешь, я так хотел бы видеть, как ты подрастешь, как изменишься, какой ты будешь завтра, как когда-нибудь, через много-много лет, вспомнишь обо мне. Расти счастливой, Аня. Расти доброй. Пусть Бог хранит тебя.
Твой любящий отец. Октябрь 1903”.
Он закончил читать, а Анна еще долго молчала, не поднимая глаз.
— Это правда? Артем, все это правда? Ты веришь в это? Веришь, что его уже нет?
Она стала мерять шагами маленькую комнатку, бросая взгляд то на стену, то на чугунный механизм, то на стол, заваленный бумагами, то на Артема. Тот заметил, как она расстроена, захотел обнять, утешить, но Аня только коснулась кончиками пальцев лацканов его жилета, и снова отступила на шаг.
— Октябрь девятьсот третьего, — заговорила она разгоряченно, быстро, с неестественными, терпкими нотками в голосе. — Тогда мне было всего три. Я хорошо запомнила один вечер. Как обрывистую ... полустертую картинку. Я помню, как плакал отец. Помню, что мы бежали из дома, — Аня провела рукой по своей повязке и торопливо продолжала. — Тогда меня ранили. Сюда, в плечо. Кажется, несколько дней у меня был жар, я не могла прийти в сознание, и потом услышала об этом от папы. А еще... Я помню его слова. Размыто, нечетко. Он сказал, что я все пойму; вырасту и пойму, из-за чего он так боялся за меня в ту ночь.
Она глянула в глаза Артему, почему-то отвернулась, и судорожно повела плечами.
— А сегодня он сказал мне, что в библиотеке, на фортепиано, лежит его старый дневник. Он сказал, что хочет быть честным. Он сказал, что хочет начистоту поговорить обо всем...
Она не закончила, присела на краешек стола и, болезненно поеживаясь, долго думала о чем-то: с тяжестью, хмуро. Артем негромко заговорил:
— Ты хочешь прочитать?
Она кивнула. Ей снова вспоминалось, как сегодня, солнечным, румяно-красным утром, точно как вчера, и год назад, и давно прошедшей осенью, что-то весело замечал дворецкому отец, как, улыбаясь, говорил ей о своей научной работе, и о делах в типографии, и о скором Рождестве, и о замечательном наигрыше, которому он так хотел бы её научить, едва только выкроит свободный вечер в конце недели. Снова закружились в памяти цветные картинки, образы, слова; Аня вздрогнула, быстро поднялась и выразительно посмотрела на Артема.
— Я хочу сыграть тебе. Папа говорил, что от игры ему всегда становится легче.

Едва ли что изменилось в библиотеке с того, старого, времени: книжные шкафы, стопы трудов и монографий, венецианские гардины на эркере, и так хорошо знакомый ей инструмент — местами потертое, местами неосторожно поцарапанное немецкое фортепиано: черное, в лаке, с золотым оттиском “Bluthner. Leipzig. 1892”. Столькое связывал с ним отец, и столькое уже успела связать Аня: от далекого, припорошенного копотью и золой утра до той короткой ночи, когда им вдвоем случилось в последний раз разучивать листовскую прелюдию.
Когда только-только золотил кроны октябрь, когда играл на ксилофонах крыш, ему нравилось отворить окно нараспашку, вдохнуть чудного аромату осени и, едва прикрыв глаза, исполнить Шопена, Walzer No.2. А потом, в холодных ноябрьских сумерках, когда дождь расплескивал по брусчатке желтые акварели, срывал с клена листы и щедро украшал дорогу золотинками, отец брался за старую нотную тетрадь и наигрывал ей Lieberstraum. Когда кружился за окном быстрый снегопад, он любил вспомнить грациозное величие Императорского; он глядел на небо: серое, туманное, откладывал скучный труд, и играл, играл: с увлечением, с улыбкой, с задором.
Тепло потрескивает в феврале камин, метет-кружится белым роем снег за оконницами, лепит беспорядочные узоры. И чем ленивее злится мороз, тем более хмурым, задумчивым становится папа: перо выпадает у него из рук, работа не ладится. Час за часом он может сидеть в своем любимом кресле-качалке, глядя на заснеженные кровли, быстрый экипаж или редкого торопливого горожанина.
А в первый месяц весны, с туманами, с промозглыми утрами, он снова садится за инструмент, неторопливо открывает крышку, и играет, играет: тревожно, выразительно, взволнованно. Аня хорошо знает: этих нот не найти ни в одной из его тетрадей, не услышать на концерте или музыкальном вечере, но они ближе и приятнее ему, чем любой другой, такой знакомый и близкий, мотив.
Случалось, он играл до самого рассвета, а потом становился еще более мрачным, проводил бессонные часы у себя, махал на все рукой и, обращаясь к Научному сообществу за отпускными, садился в дилижанс, и уезжал прочь из города, на несколько дней оставляя дворецкого присматривать за Аней.
Девочка не уставала задавать старому лакею вопросы об отце; тот, как правило, отмалчивался, и тогда Аня беспокойно ходила взад-вперед по комнатам, подолгу не могла заснуть, волновалась, и пугала Станислава тем, как хмура, когда тот приходил, чтобы занять её новостями, развлечь гостинцем или веселой историей.
Федор Алексеевич возвращался из поездки слабым и уставшим. Освобождаясь от работы, он каждым вечером навещал Аню, собирался начать с ней разговор, но, так и не произнося ни слова, виновато пожимал плечами, и молча оставлял детскую. В то время он часто доставал из стола дневник: старый, с едва отогнутым краешком переплета, снова и снова перечитывал его, вел скорую запись, исправлял свои слова, снова возвращался назад, вспоминал, дописывал.
Сейчас Анна увидела его крышке фортепиано — там, куда еще вчера отец клал партитуру вечернего наигрыша. Она взяла его осторожно, бережно, точно любимую нотную тетрадь, и долго держала в руках.
Здесь, на лицевой стороне — кошенильной, насыщенно-красной, были выгравированы и покрыты позолотой листы лавра с римской надписью “MCM”. В закатном свете буквы играли богатым пурпуром, искрили, менялись. Аня развернула дневник, скоро пробежала рукой по датам.
— Четвертое октября тысяча девятьсот третьего. Ты помнишь?
Она снова заволновалась, глянула на Артема, и стала негромко читать:
“Все позади. Полиция удержала город. Только сегодня Виктор смог вызвать на дом хорошего доктора. Врач выписал несколько лекарств, дал какие-то советы, захотел менять перевязь и очень удивился моим ампулам. Я велел снова вшить их. Я надеюсь, это к лучшему.
Сегодня с утра Аня приходила в сознание всего на половину часа. Она не хотела есть, отказывалась от микстур, и почти все время плакала. Я думаю, что девочка все понимает. Да, наверняка.
Я очень боюсь за нее. В первую ночь фельдшер сказал, что Аня потеряла много крови. Он говорил, что это может быть смертельно, но я надеюсь, что она поправится: жар пропал, воспаление помалу сходит. Я не люблю вспоминать, что однажды уже видел, как поправляется Натали. Только бы с Аней было все в порядке.
Интересно, что она скажет, когда проснется? Я постоянно повторяю, как стану отвечать на каждый её вопрос. Я смогу сказать ей неправду?”.
Анна опустила книгу и красноречиво посмотрела на Артема.
— Ты помнишь, о чем он собирался тебе рассказать?
В ответ она только пожала плечами.
— Что с тобой было? О ком еще он писал?
— Не знаю, — обрывисто заговорила Аня. — Не хочу знать. Разве это важно? Он обещал, что будет ждать нас. Зачем он нас обманывал?
Она принялась торопливо листать дневник, и сей же час из книги выпорхнула небольшая бумажная записка. Подхватив её, Аня прочла про себя пару строк рукописного текста, потом повторила вслух:
“Дмитрий Юрьевич, ювелир. Работы с золотом серебром и прочими драгоценными металлами. Консенсштрассе, 12”.
Это текстовая версия — только основной контент. Для просмотра полной версии этой страницы, пожалуйста, нажмите сюда.
Русская версия Invision Power Board © 2001-2025 Invision Power Services, Inc.