Литературный форум Фантасты.RU > "Свидетели эксперимента" - sci-fi в советском стиле
Помощь - Поиск - Пользователи - Календарь
Полная версия: "Свидетели эксперимента" - sci-fi в советском стиле
Литературный форум Фантасты.RU > Творчество. Выкладка произведений, обсуждение, критика > Космоопера, социальная и научная фантастика
Flaya
Всем привет!

Закончила свой первый полноценный рассказ. Хотелось написать что-то в духе Стругацких, доброе, но, возможно, немного замороченное=)
Ищу первых читателей. Буду рада вашим отзывам и обоснованной критике.
Flaya
Свидетели эксперимента

рассказ



«А завтра будет июль, а быть может, август…»

Песня группы Белая Гвардия



«Все замкнуто в себе и видит лишь себя

На 360 вокруг лишь только зеркала

И чтобы все взглянуло на себя со стороны

Пришлось ему прикинуться тобою. Извини.»

Илья Черт



С чего же все это началось?

Павлик вышел на балкон. Балкон у Градского был тесный и клонился книзу так, что всякий оказавшийся на нем непроизвольно делал два шага вперед и оказывался у края, будто скатывался к щербатому бортику. Ветер сделал бортик совершенно шершавым, годами отнимая у него песчинку за песчинкой, как если бы это был не балкон в городской квартире, а вековая скала.

Павлик смотрел на небо, в котором занимался изумрудный рассвет. Как давно он не спал ночью? С университета, наверное. Сразу после у него началась нормальная жизнь, и даже засиживаясь допоздна за работой или книгой, он с тех пор ни разу не встречал восход солнца на ногах. Теперь рассветы стали цвета бутылочного стекла, а какими они были раньше, он и не помнит. Вместе с этим закончилась и нормальная жизнь, как они ни старались соблюдать ее видимость всю эту неделю. И вот он стоит на балконе, смотрит на зеленые прожилки света в ночном еще небе и пытается вспомнить, с чего все началось.

С четвертого этажа открывался вид на двор со свежевыкрашенными скамейками. На бельевой веревке одиноко покачивалось вафельное полотенце с рыжим подтеком – шуруп в прищепке плакал ржавой слезой на отбеленную хлоркой ткань. В углу балкона теснились пустые трехлитровые банки, хотя Градский не выглядел любителем закатывать огурцы.

Градский… А ведь раньше он своего руководителя иначе как Львом Игоревичем не называл, даже про себя. Почерствел он что ли? Все они почерствели. Или, скорее, отбросили формальности, как рано или поздно отбрасываешь все напускное, когда оказываешься в интеллигентной компании в пустой шлюпке посреди бескрайнего моря, и у вас на семерых немного воды и никаких шансов.

С чего же все это началось?



1



Ему вспомнилась кондукторша в трамвае, в теплый золотистый вторник. Да, пожалуй, для него все началось именно в теплый золотистый вторник. Кондукторша напоминала шифоньер в стиле барокко, какие выставляют в музеях: что-то грузное, выпуклое и безвкусно украшенное, удерживаемое на тоненьких, драматично подгибающихся ножках. По трамваю разнесся ее зычный голос:

- Зареческая следующая!

Павлик, сидевший рядом, улыбнулся и поправил:

- Вы, наверное, имели в виду Заречную.

- Молод еще замечания делать, - строго, но беззлобно оборвала его барочная дама. – Сказала Зареческая, значит Зареческая.

- Никогда не слышал, чтобы ее так называли, - удивился Павлик. – Всю жизнь на этой остановке прожил, и всегда она была Заречной. Да и на слух это приятнее.

Женщина-шифоньер закатила глаза, выражая этим все: и как ей надоели умники, которым непременно надо свою позицию в общественном транспорте высказать, жене бы своей лучше высказывал, и что у нее сегодня последний рейс, и разве нельзя было по-человечески, и как достала эта жара проклятущая, и в магазин она снова не успевает, а дочь даже макароны не умеет сварить. На защиту ”Зареческой” тем временем встали пассажиры, которые наперебой начали объяснять Паше, что все они уже много лет называют остановку так и привыкли, да и живут подольше Пашиного, и удобство большинства надо уважать. Павлик сник под их напором и лишь примирительно улыбался, повторяя себе, что это не тот спор, проигрыш в котором может быть постыдным.

Сойдя с трамвая, он посмотрел на жестяную табличку у остановки. Там аккуратно, по трафарету черной краской было выведено ”Заречная”. У буквы ”н” стерлась палочка, и надпись можно было прочитать как ”Зареччая”. Павлик вспомнил, как они с ребятами в шутку называли остановку именно так. И с чего она вдруг стал Зареченской? И почему его так задел этот трамвайный спор?



***



Когда Павлик вернулся на кухню, Лев Игоревич перебирал на столе газеты и исписанные листки. Паша впервые видел его таким, как этой бессонной ночью. Было понятно, что ни к какой продуктивной деятельности Градский не способен, но из него била нервная энергия и потребность делать, думать, пробовать. Иногда этот нерв проступал в нем, когда они приближались в научном поиске к какому-нибудь ключевому повороту. Но сегодня Градский не искал поворот, он пытался разобрать дорогу, которая лежала перед ними.

Они только что пришли к выводу, что необходимо зафиксировать, как все происходило с каждым участником. Зачем – никто толком не знал. Как они смогут передать это знание, а главное - кому? Вряд ли такие, как они, появятся, по крайней мере, в этом Обновлении. Но оба чувствовали, что надо. Поэтому Паша и ушел на балкон вспоминать, с чего же все началось.

- Ну что, вспомнил? – по-деловому осведомился Градский, откладывая листки.

Паша рассказал ему историю с кондукторшей. Сейчас он готов был поклясться, что тогда его обдало предчувствием, пахнуло жаром грядущих событий. А потом он вспомнил свою бабушку, которая, что ни случись, приговаривала ”Как знала, как знала, как в воду глядела!”, и заключил:

- А может, я просто додумываю. Для того люди и ведут дневники, чтобы ты-будущий не заблуждался насчет себя-прошлого. Бумага ведь не обманет.

Градский только хмыкнул в ответ, и до Павлика дошло: их-то она обманула! И как он забыл… Ведь сколько он за свою жизнь строчек ни написал – ни одной теперь верить не может. До всего дотянулось Обновление, этот великий безымянный цензор, все перекроило на свой лад. Даже небо на детских рисунках переправило. Не тронуло только то, что у Паши в голове. Но как это сохранить, если ум сам себя обманывает? Вот Градский и придумывает этот свой новый язык, чтобы обойти великого цензора и подарить им - сколько их всего-то, пятеро, семеро? – письменность.

- Зареческая… Заречная… Зареческая-Заречная. Зареческая, - сосредоточенно пробовал Градский названия на вкус. – И что теперь эта остановка?

- Теперь она Зареческая. И все остановки от дома до института называются по-другому.

Градский кивнул без удивления.

- Любопытная история. У меня, ты знаешь, все началось с книг, сразу в лоб, совсем иначе. Хорошо бы нам побольше таких свидетельств собрать, - проговорил он задумчиво. - Это ведь какие-никакие данные, а дальше - статистика, анализ, математика… Математика не подведет. Математика – единственное, чему можно верить сейчас.

- Вы посчитайте: вы, я, Любочка и трое из института. Маловато для статистики, - скептически заключил Павлик. Градский, сосредоточенно вылавливая в стакане чаинки и выкладывая их в блюдечко, махнул свободной рукой:

- Этого нам хватит, чтобы понять, откуда эти твои вспышки. Кстати, хорошо бы тебе вспомнить, когда именно они начались.

В кружках был чай, но атмосфера на кухне стояла такая, будто тут густо накурено, и они ведут пьяные задушевные беседы. Выловленные Градским чаинки лежали в блюдечке точь-в-точь как горки пепла у нерадивого хозяина, который даже пепельницу не завел, и, казалось, даже пахли как отслуживший свое табак. Было неуютно, но Павлику в этой неуютности мерещилось что-то родное и знакомое, и уходить не хотелось. Хотелось поговорить.

За золотистым вторником следовала зябкая среда, и именно в среду появился этот странный свет. А еще в тот день Генка помешался на кошках.



2



Генка позвонил и начал со своего «Улла!»

- Чего-чего? – рассеянно переспросил Павлик. Он стоял лицом к двери кабинета, и ему вдруг почудилось, что за спиной, в окне, проскочила какая-то фиолетовая вспышка. Он резко повернулся к окну, но там было как обычно – по-весеннему солнечно, в стекло билась муха.

- Улла, говорю. Это вместо «алло» теперь, - назидательно пояснил Генка. – Прошло твое ОРЗ? Киснешь там без Градского? Пойдем обедать.

Павлик пробормотал «угу», повесил трубку и подошел к прямоугольнику света. Ничего необычного. Показалось. Может, от капель побочный эффект? Он запер кабинет и отправился в столовую по гулким лестницам института.

- Ну я ей и сказал – либо кошка, либо я. А она мне: какой ты жестокий, неужели не можешь встать на мою сторону, да у меня с детства, может быть, мечта. Нет, ты представляешь? У меня с детства аллергия, а у нее с детства, может быть, мечта, - тараторил Генка, подставляя румяной бабе ”на раздаче” тарелку под картофельное пюре.

Баба неуловимым движением руки укладывала пюре буйными волнами. Павлик всегда смотрел на это таинство, как завороженный, и представлял, что пюре – это бескрайнее море, а котлета – корабль, который терпит бедствие, поэтому его надо непременно съесть. Однако Генку он внимательно слушал, и потому спросил:

- Откуда это у тебя аллергия, да еще с самого детства? У Васильковых две кошки, и все с тобой в порядке, сколько мы к ним в гости ни ходили.

- А вспомни, как я на картошке чихал, когда вы эту рыжую подобрали.

Паша припомнил крохотного рыжего котенка по кличке Луковица, который в мгновенье уничтожал бутерброд прямо с газетой.

– Так ты не от нее чихал, а оттого, что с ядерщиками в заморозки в пруду купался.

- Я всю жизнь в пруду купался, и никогда после этого не чихал, - упрямился Генка.

Они сели за столик, и Генка залпом осушил стакан компота.

- Чего это ты? – удивился Павлик, кивнув на стакан, который едва успел покрыться конденсатом.

- Да сам не знаю, - отмахнулся товарищ. – Вот понравилось мне первым делом компот выпивать. Как это в ресторанах называется – аперитив? Так вот, я же не изверг, я предложил компромисс. Давай, говорю, заведем собаку… Ты чего?

Но Павлик его не слушал. Он снова уловил краем глаза сиреневый всполох и резко повернулся туда, где, казалось, мог быть его источник. В углу столовой мерцал телевизор, но его бледный экран не мог дать такой яркой вспышки. Сиреневого цвета нигде не было.

- Ты, Паша, кажется, плохо знаешь кошек… - продолжил Генка, поняв, что снова овладел вниманием собеседника. Но тут к ним подсел долговязый парень в голубых джинсах и радостным воплем перебил все Генкины размышления.

- О, Пашка Ивлев! Пашка, у меня для тебя новости есть.

Это был Вова-Каланыч из соседней лаборатории. Вовка – единственный Пашин знакомый, чья детская кличка «Каланча» прошла с ним школу, университет, аспирантуру и закрепилась за ним на работе, видоизменившись до мужского рода - Каланыч. Вовка со звоном поставил поднос, и Паша заметил на нем пустой стакан и нетронутое второе.

- Я только что из Троицка, - перегибаясь через весь стол длинным торсом, начал Каланыч. У него был заговорщический тон - так говорят, когда сообщают что-то срочное, важное, никому еще неизвестное. – Ходил там у них пороги обивал, чтобы нам центрифугу привезли, слышал же эпопею, ну? Градский в это время ставил там ваш эксперимент…

- И? – поторопил его Паша, потому что Вовка, сохраняя драматизм, говорил очень медленно, с нажимом.

- Чего Градский-то, как эксперимент? - поддакнул Гена.

- Ну чего вы меня перебиваете?! – обиделся Каланыч и откинулся на спинку стула, растеряв весь свой заговорщический вид. И бросил с обидой:

– Провалилось у него все!

- Как провалилось? – обмер Павлик.

- Откуда я знаю, как. Меня там не было. И, говорят, на какой-то мелочи.

- Ну и чего треплешься, если сам не видел? – накинулся на него Генка, словно бы защищая друга. – Мало ли, что тебе из третьих рук наболтали.

- Ну вас, - возмутился Вовка. – Спешишь к вам с новостями, мчишься как древнегреческий марафонец, а вы тут…

- Так что именно пошло не так? – Павлик пытался вытрясти из Вовки хоть что-то определенное.

- Говорят, ерунда какая-то помешала. А он в четырех стенах заперся, и говорить ни с кем не хочет. Вот доктора по кафедрам сидят и кости нашему светиле перемывают. «Акела промахнулся», - изобразил Каланыч противным голосом.

- Подумаешь, - фыркнул Генка. - У нас тоже доктор на докторе сидит и доктором погоняет.

- Не говори, - согласился Каланыч. – Свинство. Настоящее научное свинство. О, кто это там? Олежка? У меня ж для него такие новостищи! Ну, бывайте, побежал я.

- Беги-беги, марафонец, - ответил Генка.

После Вовкиных новостей Паша без конца задавал себе вопрос, что же такого могло случится в Троицке. С одной стороны, в науке бывает всякое. С другой – Лев Игоревич не первый день в этой науке, да и просчитано все было без ошибок. И что же эта за мелочь, которая ему помешала так, что он даже не решился повторять опыт? Лев Игоревич сам говорил Павлику, что следующая такая командировка выпадет нескоро, и без результатов из Троицка он возвращаться не намерен, и будет использовать тамошнюю техническую базу на всю катушку. Павлик и сам мечтал поехать, если бы не эта нелепая весенняя простуда… Все это он горестно рассказывал Любочке, которая всегда замечала малейшие признаки плохого настроения. Любочка, учась на искусствоведа, ничего не понимала в Пашиной работе, но утверждала, что улавливает суть его объяснений, хоть и не может потом пересказать.

- Подумать только, как много надо знать, чтобы простыми словами объяснять сложные вещи, - смеялась она, подливая чай подруге Полине, которая забежала этим вечером к ним в гости и рассказывала про гастроли по Чехословакии. Поля, балетная душа, за весь вечер не взяла в рот ни кусочка, зато все время, пока Люба кормила Павлика ужином, без конца говорила о Чехии, но в основном о какой-то закулисной жизни, в которой Павлик ничего не понимал. Когда он добрал с тарелки остатки гречки, а чайник возвестил о том, что можно разлить по чашкам кипятку, Полечка объявила:

- Ну а теперь я покажу вам фотографии!

Она достала из сумки сверток с фотокарточками и стала по одному демонстрировать их Любе и Паше, откладывая в стопку на столе то, что они уже посмотрели.

- Первую пленку еще там напечатала, - рассказывала Полечка. - Тут, конечно, не ахти, всего лишь Прага. Вот это Вацлавская площадь. А это в Градчанах. Обратите внимание на архитектуру, неоготика и еще там какое-то «нео», Люба, подсоби в терминологии, ты же лучше знаешь. А цветов, цветов – видели когда-нибудь столько?

Павлик и Любонька божились, что не видели.

- А вот магазин стекла, настоящее богемское, - неслась Полина. - Впрочем, на стекло смотреть неинтересно, вы ко мне лучше приходите из него вино пить. Еще какая-то площадь, забыла совершенно название, как же ее… Да, у них там всюду вот такая очаровательная черепица. Жалко, конечно, что пленки из Карловых Вар не проявили еще, вот где красота. Но не беда, это я вам позже покажу, когда придете пить из богемского стекла. А это вот Карлов Мост знаменитый…

- Карлов Мост, как же! - засмеялся Павлик.

Поля посмотрела на него с недоумением.

- В каком смысле?

- Какой же это Карлов Мост? Нет уж, показывай снимки настоящего, - шутливо потребовал он.

- Это и есть настоящие, - Полин подбородок пошел на сближение с плечом в театральном жесте, который должен был показать Павлику, что это замечание несмешно и неуместно.

- Как настоящий?! – Павлик остановил Поленькину руку, которая собиралась уже было переложить фото во вторую стопку.

- Ну, тот самый, знаменитый мост пятнадцатого века или вроде того, - пробормотала недоумевающая Полина. Она перевела взгляд на Любу, но подруга не отрываясь смотрела на фото, и на лице ее читался испуг. – А что такое-то?

- Поленька, ты что-то путаешь, - мягко ответила Люба. - Это совсем не похоже на средневековый мост, тем более пятнадцатого века.

- Да ничего я не путаю! Карлов мост, как есть! Видите, я тут выступ тру, а тут копейку кидаю. Это чтобы желания сбылись. Нам так и сказали: одни туристы делают то, другие это, ну я и решила и то, и другое, чтобы наверняка. Я отлично помню!

- Может, в Праге есть еще один мост, который так называется? – напряженно спросил Паша. - Не тот, что через Влтаву, а другой?

- Кто из нас в Праге был, я или вы?! – возмутилась Полина. – Вы сами что-то путаете, это тот самый Карлов мост. Зачем мне какой-то другой, когда этот самый известный? Вот еще с ним фотографии, - Поля выложила на стол несколько фотокарточек. Паша взял ту, где Полина стояла на фоне моста, и приблизил к глазам.

- Ерунда какая-то, - бормотал он. – Быть такого не может.

Он всматривался в фотографию, болезненно жмурясь, будто от близорукости. Будто боялся, что глаза могут его подвести. Будто между его зрачками и фотокарточкой напустили дымку, мираж, и теперь он, сощурившись, пытался проникнуть зрением сквозь морок. Он знал, что должен был видеть на фотографии: средневековый арочный мост из светлого камня, во многих местах почерневшего. Вместо этого он видел цельную, будто вылитую из воска конструкцию без признаков соединений, без единой зазубринки. Матовый материал песочного цвета был ему неизвестен. Вместо арок мост поддерживали тоненькие ножки, которые будто вытекали из его сводов, как из сводов пещеры вытекают сталактиты. Ножки были толщиной, должно быть, с Пашину руку, стояли плотно-плотно, и было их несколько тысяч. Наверное, всей этой тысячей они могли бы удерживать мост, но кому в голову придет строить это безумие?

Павлик уже понял, как глупо было спрашивать у Поли, не может ли это быть какой-то другой пражский мост. Он был уверен, что ничего подобного нигде в мире не существует. Не может такое быть создано человеком. Но не нарисовала же Поля сама все эти фотографии, да с разных ракурсов! Паше казалось, что он сходит с ума. От напряжения на глазах выступили слезы, и он наконец понял, почему щурится – оказывается, все это время ему в глаза бил яркий сиреневый свет. Он заливал кухню, Полю, Любу…. Павлик посмотрел на жену и понял, что она тоже щурится, будто стоит на самом солнце. На сердце полегчало.

- Может, это все-таки другой Карлов мост? Мало ли таких в Праге. Там все в честь Карла называется, - почти прошептала Люба, будто не хотела, чтобы Полина их услышала.

- Да ну ваши шутки, - со смехом воскликнула Полина. - Разыграли мне тут первое апреля. Дался вам этот мост! Вы его сами с чем-нибудь перепутали. В Польше тоже одни мосты, и в Венгрии.

Паша поймал растерянный взгляд Любы и поспешно согласился с Полиной, что да, пожалуй, тот мост был в Кракове, и они действительно перепутали. Полина посчитала, что инцидент исчерпан, с энтузиазмом показала им оставшиеся фотографии, допила пустой чай и принялась собираться, требуя от хозяев обещания придти на вино из богемского стекла. Павлик и Люба поклялись, что обязательно придут.

Как только за Полиной закрылась дверь, Павлик решительно отправился к полкам с книгами. Он достал тяжелый темно-бордовый том и принялся листать его. Любочка внимательно смотрела, как он перебирает страницы, и вдруг охнула.

Рядом со статьей «Карлов мост», которую и искал Павлик, была втиснута черно-белая фотография тысяченогой восковой конструкции.

Супруги молчали. Оба думали про Карлов мост, оба знали об этом. Но молчали, как молчат иногда робкие люди, услышав от собеседника о его несчастье и не знающие, как выразить свое сочувствие, чтобы вместе с тем не задеть рану. Люба и Паша чувствовали себя одновременно и в роли сочувствующего, и в роли несчастного.



***

- И с тех пор больше никаких вспышек? – Градский вопросительно приподнял брови.

- Как в воду канули, - подтвердил Павлик. – Я еще думал, может и вправду от этих капель. Нос ведь с глазами связан, да? По носоглотке, или как там… Хотя ведь и Люба эту вспышку видела.

- Люба у тебя золотая, - невпопад, но с чувством произнес Градский. – Повезло тебе с ней.

Павлик понимал, что Градский подразумевает под этим «повезло». Теперь это слово значило гораздо больше, чем значило бы неделю назад. Он иногда принимался размышлять, почему оно так к нему благосклонно, и должен ли он возносить за это благодарности или что-то в этом роде.

- Когда я ей про плитку во дворе рассказал, она и виду не подала, - поделился он с Градским. - Пойдем, говорит, вместе пересчитаем. И рассказала, как в детстве через трещины в асфальте прыгала. Я и сам знаю, что все прыгали. Но когда изо дня в день на ходу пересчитываешь эти плитки, и однажды насчитываешь на три больше…

- То хорошо бы иметь еще пару глаз, которым доверяешь, - усмехнулся Градский. – Так и есть, Паша. У меня в Троицке так же было. Я ведь в книги полез не для того, чтобы ошибку найти. Зашел в библиотеку время скоротать, открыл какой-то автореферат, а там – сила притяжения 11,2. Ну посмеялся, обращаюсь там кому-то: посмотрите, говорю, прямое доказательство, что никто в совете работы толком не читает, с такой-то силой притяжения. Товарищ сначала хмыкал, а потом посмотрел на меня странно, и в сторонку отошел. Отложил реферат, беру книгу – там тоже неладно с константами. Беру еще – снова что-то не то.

Градский водил по столу чайной ложкой. То сгребал крошки в единую кучку, то разделял их черенком на несколько кучек поменьше.

- На третьей, четвертой, пятой книге начинаешь придумывать объяснение, - продолжил он после паузы. – Может, шутка какая-то, может, бракованный тираж… Что, сразу нескольких изданий? Ну, может, очки подводят. Но рассказать кому-то уже боишься. Сам себя спрашиваешь, чего тут бояться, сам себе врешь и отвечаешь, что не знаешь. А на самом деле все просто – страшно узнать, что у тебя и вправду с головой непорядок. Бережешь себя от этого знания. Я все четыре дня себя берег.

Градский говорил мрачно, но Павлик чувствовал, что с каждым словом ему становится легче, словно поделиться страхом означало уменьшить его вполовину. Павлик уже слышал эту историю, но тогда Лев Игоревич стоял, осанистый, перед ними, ничего не понимающими, и говорил четко, уверенно, методично излагал один за другим факты, будто делал пробивки на перфокарте. Казалось, он один владеет ситуаций. Павлику и в голову не пришло, что это видимость контроля, но даже к ней путь был тяжелым и страшным. Только сейчас он отчетливо понял, почему Градский не повторил эксперимент, почему затворничал и не избегал встреч с троицкими коллегами, почему не телеграфировал Павлику о результатах.

- Я сразу знал, что нужно сделать: пойти и докопаться до истины, любым способом, - Градский ударил в раскрытую ладонь кулаком, как бы показывая тот лобовой способ, который ему тогда представился. – Пусть прослывешь сумасшедшим, пусть даже думать об этом было больно… Но был еще способ – отсидеться в четырех стенах. Я попробовал было, и… В общем, так бы я точно сошел с ума, но уже не на словах.

Градский одним движением смахнул любовно разложенные по кучкам крошки, вскочил и принялся ходить по кухне, иногда замирая и останавливаясь взглядом то на плите, то на окне, то на декоративной разделочной доске, раскрашенной под хохлому.

- Надо, надо было найти точку опоры в творившемся бреду хотя бы для того, чтобы не поехать с катушек. Ты думаешь, я вас тогда спасал? – вдруг спросил он, снова остановившись. - Я себя спасал, Паша! От сумасшествия.

На низеньком холодильнике Градский держал в стеклянной полутора литровой банке холодный кипяток, чтобы доливать в чай. Сейчас он стоял у окна и банка полностью прятала от Паши его лицо. Совсем как прятал его букет сирени в тот ясный четверг, когда Лев Игоревич собрал их и все им объяснил.



3



Паша стоял в нерешимости посреди залитого солнцем кабинета, переводя взгляд с букета сирени на закрывшуюся за Львом Игоревичем дверь и обдумывая его вопрос. Что он имел в виду, про количество лепестков? С какой стати он вообще этот веник сюда притащил? Павлик рванулся было догонять Льва Игоревича, как вдруг дверь открылась и вошел старичок с широким лицом и лысиной формы идеального круга, обрамленной седым пухом, который золотился в лучах солнца, как нимб. Павлик остановился, но старичок увидел его порыв и тоже замер в нерешительности, соображая, вовремя ли он, не мешает ли каким срочным делам. Павлик поздоровался.

- Здравствуйте-здравствуйте, - ответил старичок, растягивая «а». И прежде, чем Паша успел сообщить, что Лев Игоревич вышел, старичок сказал:

- Так и вас тоже, значит… Надо же! Такой молодой! – он сокрушенно поцокал языком. – Надо же!

- Присаживайтесь, - машинально предложил Павлик и встрепенулся:

- А что меня тоже?

Старичок поднял вверх указательный палец с видом человека, которого осенило:

– О, они вам не сказали! Расстраивать вас не хотят. Вы же молодой, как вам такое принять. И семьи наверное, еще нету.

- Есть жена. Я женат. Да в чем дело-то?

- Жена… Бедная девушка. Детей-то нет? С детьми ведь совсем с ног собьется. А что вы на меня так смотрите? Вас Лев Игорич на чем проверял? На Ландау-Лившице?

- Какой Ландау, какой Лившиц! – простонал Паша. – Вы вообще о чем?

И зачем-то добавил:

- Лев Игоревич показал мне сирень.

- Вот эту сирень? – уточнил старичок. – Ну что ж, может, и сирень подойдет, если вам Ландау-Лившица не знаком. А что с сиренью?

- У нее по семь лепестков, - устало ответил Павлик, который прекрасно знал курс физики, написанный Ландау и Лившицем, но решил не обращать внимания на путанные замечания старичка.

- По семь, ага. А надо, простите, сколько?

- А должно быть по четыре.

Старичок наклонился со своего стула по направлению к букету на столе, приподнял очки с толстыми стеклами и прищурился.

- Все равно отсюда не вижу, - заключил он, возвращая очки на место. – Ну что ж, будем знакомы, молодой человек. Я Петр Георгиевич Бекерман.

- Паша Ивлев, - ответил тот.

- Павел, замечательно. Нам ведь с вами теперь бок о бок, Павел, бог знает сколько… Я ведь сразу почувствовал, что на меня все смотрят как-то по-эдакому, и уж когда сказали, что на мой счет звонили из университета... Еще вчера ждал, что приедет кто. А так хоть Льву Игоричу поручили, все же свой человек. Сегодня еще, может быть, домой на ночь отправят, вещи собрать, родных повидать. А потом уже… Я вам вот какой совет дам: не берите с собой консервы!

- Не буду, - послушно отозвался Павлик. – А что брать?

- Ну на первое время чего там... Хлеба, яичек вареных, чаю в термосе. Белья смену, ну это вы без меня знаете. А консервы – нет и нет! Нож консервный вам никто не доверит, сразу на входе отберут.

- Да мы что с вами, в тюрьму отправляемся? – уточнил Павлик.

- Ну почему же сразу в тюрьму? Воспринимайте это как ваш долг перед обществом. Раз уж болезнь не обошла нас стороной, то мы должны сделать все, чтобы эпидемию остановили, изучили и излечили!

- Так уже наверняка известно, что это болезнь? – побледнел Паша. Эпидемия! Так вот оно что. А он-то, дурак, рассуждал, что раз они с Любочкой вместе видят этот мост, то это не сумасшествие вовсе, так как сумасшествие не бывает заразным… Но ведь новые болезни открываются каждый день! Дурак, ой дурак!

- Болезнь, болезнь, - приговаривал Бекерман. - Я ведь это еще тогда заметил, когда…

Вдруг дверь кабинета распахнулась, будто ее дернули чуть ли не с ненавистью, и молодой человек в громоздком, несмотря на теплую погоду, пиджаке сделал шаг в кабинет. У порога он протянул глубокомысленно «А-а-а!», и Паша обратил внимание, что у молодого человека очень яростный взгляд, будто он весь исходит праведным гневом, и это делает его похожим на поэта Маяковского.

- А-а-а, - повторил Маяковский, пройдя уже в центр комнаты. – Так вот вы какие, инакомыслящие.

Он сел, не дожидаясь приглашения, напряженно упер ладони в колени, и продолжил:

- Я Градскому сразу сказал, мне с вами не по пути, тут уж ненулевая вероятность. Дудки это все, про мои альтернативные научные взгляды. А если и расхожусь в чем, то знамя из этого делать не собираюсь. Наука, братцы, она вам не шляпа, чтобы напялил и показал, какой ты весь из себя! Наука – это призвание, это в сердце!

- Так вы думаете, это самое сердце поражает? – изумился Петр Георгиевич. – Вот беда, сердце-то у меня теперь слабое. По молодости лыжником был, но годы …

Но Маяковский продолжал вещать, не слушая жалобных бормотаний Бекермана:

- Так что не надейтесь, я не с вами! Вот только Градского дождусь, чтобы все ему высказать… А то завопили: концепцию свою создавай, альтернативную теорию… Не такая у нас работа, чтобы, как с кем не согласен, сразу баррикады возводить. Наука оттого еще и жива, что всех к себе допускает, кабы только ты мог обосновать. А я могу, могу обосновать!

- Так у вас какая-то интересная работа идет? – заинтересовался Бекерман. – Жалко, там вам ее продолжить не дадут, наверное. Ну так хоть расскажите.

Маяковский повременил, будто раздумывал, не скомпрометирует ли он себя, если расскажет Павлику и Бекерману о своей работе. И наконец заговорил:

- Мы тут изучали простейшие частицы под высоким давлением. И вот я предположил, что есть ненулевая вероятность, что… Вы же слышали про опыты в Швейцарском университете? – Обратился он зачем-то к Паше.

- Мальчик ничего не поймет, - дружески предупредил его Бекерман. - Он не физик. Ему даже основы теории незнакомы.

- Да читал я Ландау и Лившица, читал! – не выдержал Паша и продолжил уже спокойнее:

- Я физик. Уже почти год работаю с Львом Игоревичем.

- Ага! – завопил Маяковский. – Соглядатай при Градском! Стеречь велели? Что, Градский свою концепцию делает и меня решил к работе приставить?!

- Позвольте, что значит приставить вас к работе, у вас же нет медицинского образования, как вы собираетесь нас лечить? – удивился Бекерман.

- Да кем он себя возомнил, этот Градский! Самый умный во всем университете? – не мог угомониться Маяковский.

- Полностью согласна, что Лев Игоревич превышает свои полномочия, - раздался голос от двери. Все посмотрели в ту сторону. У входа в кабинет стояла худощавая женщина в костюме без единой морщинки и очках в роговой оправе. Видимо, она вошла в кабинет незамеченной, пока бушевал Маяковский. Эту женщину Павлик знал. Ее звали Екатерина Алексеевна, он много раз видел ее в институте, но ни разу не заговаривал – случая не было, да и выглядела она очень уж строгой, даже немного высокомерной.

Женщина твердым шагом прошла к центру комнаты и расположилась на ближайшем стуле. Теперь все четверо сидели в кружок, лицом друг к другу. Она пристально оглядела собравшихся и озадачила их, сказав насмешливо:

- Так вот каких судей созвал Градский, чтобы меня перевоспитывать! Ну, что молчим-то? Или нам нужно самого Льва Игоревича дождаться?

Паша кивнул и одними губами вымолвил «Дождаться».

- Что-что вы говорили о его полномочиях? – повернулась Екатерина Алексеевна к Маяковскому.

- Да какие тут полномочия! Это же сепаратизм, раскол!

- И самосуд, - вставила Екатерина Алексеевна.

- Я не понимаю, кто дал ему право… - начал по-новой Маяковский, но его прервал изумленный Бекерман:

- Постойте, но разве он не от дирекции? Разве это не администрация его уполномочила, с санитарными целями?

- Я вас умоляю, какая администрация! – воскликнула Екатерина Алексеевна. – Мой так называемый проступок есть не что иное, как научная истина. Это невозможно оспорить, вот они и попросили Льва Игоревича воздействовать на меня авторитетом. Даже интересно, как это у него получится...

- Товарищи, товарищи! – взорвался вдруг Павлик. – Неужели вы не замечаете, что говорите каждый о своем? Я ничего не понимаю, да и вы, вижу, тоже, и мы все только больше запутываемся…

Скрипнула дверь, и все глаза устремились на вошедшего Льва Игоревича. Переступая порог, он расслышал Пашину последнюю фразу.

- Паша, все в порядке. Я сейчас все объясню.

И он объяснил. Рассказал о случае в Троицке, когда он выяснил, что его знания фундаментальных физических констант почему-то расходятся со значениями, которые приведены в книгах, учебниках и научных докладах. Поведал, как он решил найти людей, у которых в головах сохранились те же цифры, что и у него, и для этого по возвращению стал расспрашивать в институте о последних новостях и казусах. Так он узнал про Петра Георгиевича, который читал лекцию в университете и назвал студентам такие планковские числа, что деканат посчитал старика окончательно свихнувшимся. Затем кто-то с недобрым удовольствием рассказал Льву Игоревичу про Екатерину Алексеевну, и что она, со своей репутацией непогрешимой научной машины, вдруг представила коллегам расчёты с нелепейшими ошибками в константах. Потом весельчаки из лаборатории Юры (так звали молодого человека в пиджаке) поделились с Львом Игоревичем анекдотом о том, как их коллега-правдоруб отказался признавать ошибку в простецком уравнении, и так упорно стоял на своем, что ему посоветовали создать альтернативную физическую теорию.

Лев Игоревич рассказал им всем то, что они про себя не знали: что они, оказывается, теперь навсегда оторваны от остального человечества.

- У людей в головах есть некие знания. Цифры, факты, - рассуждал он, вышагивая по кабинету. - И вот по щелчку пальцев одни цифры заменяются другими. Почти у всех. Кроме нас с вами. Теперь все, с кем вы сидели за одной партой и в формулу гравитационного тяготения подставляли G равное 6,67, считают, что G есть и всегда было, как это...

Он взял со стола справочник, полистал и объявил:

- Семь целых тридцать одна сотая. И так же изменились планковские числа, сила тяжести – все! Вот, полюбуйтесь.

Он взял передал раскрытую книгу Юре.

- Те же цифры вы увидите во всех книгах, научных журналах, диссертациях, диафильмах и фильмах… Попробуйте заикнуться об ускорении свободного падения 9,8, вас сочтут сумасшедшим.

Собравшиеся передавали друг другу книгу с видом неимоверного изумления пополам с недоверием. Лев Игоревич внимательно следил за выражением их лиц и усмехнулся:

– Вы можете подумать, что это какой-то розыгрыш, но проверьте любую книгу, в этой комнате, в вашем кабинете или дома – везде будет то же самое.

Павлик вдруг с грохотом отодвинул стул, метнулся к полкам у своего стола и принялся ворошить тетради и папки с бумагами. Наконец, замер, уставившись в какой-то листок. Поднял голову и обвел всех растерянным взглядом:

- Я этого не писал! Это не я! Но… Но написано моей рукой! Откуда тут такие цифры? Этого не может быть! Это…

Он взял какую-то другую стопку и с еще большим удивлением воскликнул:

- Лев Игоревич, и вашей рукой!

Градский в волнении подскочил к Паше и стал перебирать записи, и этот отчаянный жест почему-то привел всех в движение. Все вдруг поверили, что тут нет ни шутки, ни фокусов, стали вертеться на стульях, жестикулировать и переговариваться шепотом, боясь потревожить ход мысли Льва Игоревича, который, как всем теперь казалось, один владеет ситуацией. Он стоял, опираясь на стол обеими руками, и смотрел в записи. Затем поднял голову и произнес:

- Так-так… Но и это еще не самое… интересное.

Он остановился взглядом на Юре. Тот выглядел испуганным и сидел, вжимая голову так, что у пиджака выпятились плечики.

- Юра, вы спорили с коллегами, что гравитационная постоянная 6.7, а они утверждали, что 7,3. Вы подумали, они разыгрывают вас. Но, Юра, если вы сейчас сделаете опыт с крутильными весами… Вы не получите 6.

В тоне, которым это было сказано, сквозило извинение, и оттого все поверили Градскому без лишних вопросов. Так именно по извиняющемуся тону и бегающим глазам собеседника понимаешь, что весть об ужасном несчастье, которую он принес тебе – правда. Лев Игоревич продолжал говорить что-то неуверенным тоном человека, который знает больше, чем все остальные, но стыдится того, что знает все же недостаточно, но Павлик не слушал.

Он сидел, подавленный, и вспоминал сегодняшнее утро. Сегодня исчез мост, который, сколько Павлик себя помнил, соединял Заречную с городом. Трамвай возил Павлика по этому мосту на учебу и с учебы, на работу и с работы. А сегодня исчез. Вместо него над рекой раскорячился гигантский огарок восковой свечи – двойник чудовища с Полиных фотографий, бурого цвета, без зазубринки, без щербинки, с тысячей тонких ножек.



***



- «В Ленинграде на углу Милионной и Мошкова молоковоз сбил эрмитажную кошку Венеру, которая, по свидетельствам сотрудников музея, отличалась энциклопедическими познаниями в творчестве Брюлова. Прибывшая на место «скорая» была бессильна оказать помощь»… Ну, дальше тут про музей, - Градский наскоро пробежал глазами по строчкам:

- Да, водителя тут же задержали и выяснили, что он успел опохмелиться, чтобы бодрее рулилось. «Вследствие чего воспитанники детского сада номер пять недополучили суточной порции молока»…

Градский разровнял газету на столе и принялся обрывать поля, которые исписал какими-то знаками для своего языка.

- Ты посмотри на заголовки, - приговаривал он, отвлекаясь от своего занятия, чтобы прочитать какую-нибудь строчку, за которую зацепился глаз:

- «Раскол в общество защиты птиц: спор о том, кого назвать птицей месяца, длится сорок два дня», «Сельский учитель провернул аферу с тетрадями в клеточку», «Жительница Свердловска получила травму от барсука, выкинутого в окно неизвестным»…

- И все это – часть обновления?! – ужаснулся Паша.

Лев Игоревич посмотрел на него из-под очков.

- Какого обновления, Паша! Этой газете два месяца.

Он аккуратно сложил в папку исписанные клочки, скомкал остатки газеты и отправил их в мусорное ведро одним метким броском.

- Люди всегда сходили с ума. Но у них это получается как-то… Весело. Как думаешь, если написать про нас газетным языком, кому-нибудь будет весело?

- Не знаю, - ответил Паша. – А вам весело?

- Поначалу я думал, что мы похожи на идиотов, которые путают в чужих странах валюту, меры весов и расстояний. О таких газетчики пишут уморительно. Мне казалось, что с нами происходит то же. Как если бы все вдруг стали измерять длину аршинами, а нам не сказали, и вот мы бегаем, как дураки, с метровой линейкой, и нас не понимают, и мы не понимаем. Животик надорвешь.



4



За тем долгим разговором в кабинете они посчитали, что изменились только константы, ведь никто из них не ощущал, например, большей силы тяжести.

Природе все равно, в чем ее измерять, рассуждал Градский. Ее не интересует, что ты назовешь сантиметром, что – килограммом, и какая у тебя получится гравитационная постоянная. Мы имеем дело с силой, которая изменила знания в головах и переправила знаки в книгах; так что мешает ей сделать то же с делениями на измерительных приборах? И если все человечество стало называть сантиметром и килограммом другие величины, то и высчитанные на их основе физические константы стали другими.

Юра вспомнил, что нечто похожее предлагал Планк - принять фундаментальные константы за единицы и пересчитать пропорционально все прочие величины. Да-да, и не только Планк, согласились все остальные. Видно, все не так уж и страшно, если мир всего лишь требует приспособить свои знания к другой системе мер.

Однако рассказ Павлика про мост и дорожку из плитки во дворе озадачил Градского. Выходило, что неведомая сила затронула саму действительность, а не только систему координат, с которой эту действительность описывает физика. Еще Льва Игоревича тревожила сирень.

- И что же ее теперь, нюхать нельзя? – спросил Бекерман, который подковылял к букету и внимательно смотрел на него. Он погрузил лицо в пушистые цветки, вдохнул и зашелся стариковским смехом:

- Вот ка-а-ак понюхаешь, ка-а-ак перезабудешь все формулы к чертовой матери!

Лев Игоревич был серьезен:

- Я показывал эту сирень соседке в подъезде, дворнику… И только Паша согласился со мной, что у цветков должно быть по четыре лепестка. Впрочем, мы же хотим искать таких же, как мы, верно? Сирень нам в этом поможет. Так что, Юра, дарите сирень девушкам. Девушки не помнят наизусть гравитационную константу, не думайте и спрашивать.

Окружающие захихикали, а Юра, который, как оказалось, мгновенно переключался из яростного регистра в смущенный, покраснел. Один лишь Бекерман начал что-то ворчать о том, что он всю жизнь был бобылем и ничего. К концу этого странного дня Павлика стал раздражать стариковский фатализм. Сам он верил, что они на пороге чего-то нового, невиданного, и уже почти не злился на это невиданное за то, что оно отобрало у него знакомый с детства мост. Напротив, он видел особый знак в том, что их мозги не поддались неведомой силе, которая ворочала мостами пятнадцатого века и стирала память у гениев. Может, она их и нарочно пощадила, допускал он, ну а что если не по зубам ей? Может, им оставлен шанс разгадать ее, разоблачить? Раззадоренный этими мыслями, Павлик чувствовал возмущение всякий раз, когда Петр Георгиевич обнаруживал свое равнодушие. То, что он стал свидетелем таких великих и загадочных дел, Бекермана не радовало и не печалило. Рассуждая о том, почему он оказался в числе «инакомыслящих», старый профессор предположил, что это ему намек от мироздания – пора мол, завязать с наукой. Павлик пришел в негодование от такой будничной трактовки, а все остальные принялись возражать Бекерману. Юра даже взялся доказывать ненулевую вероятность, что Бекерман принесет науке больше пользы, чем они все, молодые, вместе взятые.

- А что, и правда Бекерман такой выдающийся ученый? – спросил Павлик у Льва Игоревича тем же вечером.

- Петр Георгиевич удивительный человек. Вряд ли впереди у него великие свершения, но он столько дал науке и стольким для нее пожертвовал, что наука перед ним навсегда в долгу.

- Чем же пожертвовал? – неделикатно ляпнул Павлик.

- Всем, - отрезал Лев Игоревич. – Женой.

Потом смягчился и рассказал, как Ирина Валентиновна Бекерман, боясь отвлекать мужа от научной работы, дела всей его жизни, скрывала свою болезнь. Петр Георгиевич хоронил ее через неделю после того, как представил свои результаты на одесском научном съезде. Он вез ей из Одессы вино «Французский бульвар». Этим вином и поминали.

В тот вечер Паша шел домой с твердым намерением первым делом крепко-крепко обнять Любоньку.

Но Люба не бросилась ему на шею в коридоре, как делала всегда, услышав поворот ключа в замке даже сквозь ворчание сковородок и шепот газа на кухне. Он нашел ее в кресле, съежившуюся, трясущуюся от рыданий. Павлик в жизни не говорил столько нежных слов, но Люба только всхлипывала и все перебирала альбомы и книги по искусству, будто искала, что лучше объяснит Паше причину ее слез. Наконец она протянула мужу какую-то репродукцию:

- Это Милле! – сдавленно произнесла она сквозь слезы. Павлик не слышал ни о каком Милле и не знал, что должен увидеть. Он принялся снова обнимать и успокаивать Любочку и вдруг понял, что никогда не узнает, какой была эта картина.



***



- Все эти художники, композиторы, изобретатели и прочие творцы…О чем они мечтают? Изменить мир! – Градский сосредоточенно крутил колесико огромного черного радиоприемника, на корпусе которого девушка в сарафане и косынке обнимала березу.

- Считается, что изменить мир – главная цель человечества. А дальше все зависит от масштаба. Мы с тобой каждый день что-то меняем, но по маленькому кусочку. А кто-то изобрел, скажем, чудо-вакцину, и это перемены для миллионов людей. Другой изобрел порох – и снова все в мире поменялось.

- Я это все понимаю, - сказал Паша. – Но как это связано с Обновлением? В чем мораль?

- А мораль… - из приемника раздалось громкое шипение и Градский поморщился. – А мораль простая. Доигрались.

Он наконец бросил возиться с приемником и посмотрел на Павлика.

- Конечно, миру нужно движение. Но что если мы пару раз двинулись не в ту сторону? Дали крен, поворот перепутали. Вот и потребовалось внести коррективы.

- Согласен, но причем тут мосты? Разве человечеству станет лучше с такими мостами?

- Для силы, которая все это делает, понятия хорошего и плохого совсем не те, что у нас с тобой, Павлик. Если эти понятия у нее вообще есть. Вот ты читал Азимова?

Павлик помотал головой. За знание художественной литературы в их семье отвечала Люба.

- Есть у него книга «Конец Вечности». Там люди из будущего путешествуют в прошлое и уничтожают то, что, по их расчетам, вредит человечеству. И что ни сделают – всегда побочным эффектом исчезают космические корабли. Вот и наше с тобой Обновление – как знать, что оно там себе рассчитало, и какие у него побочные эффекты.

Павлика это объяснение не устроило. Он хотел увидеть логику в происходящем, нащупать твердую почву в этом хаосе, а Градский говорил все какими-то туманными допущениями.

- А зеленое небо? А сирень, в конце концов? Что три лишних лепестка могут изменить в жизни человечества?

- У Бредбери раздавленная бабочка привела к тому, что в Америке выбрали другого президента, - усмехнулся Градский.

Да что же он все о книжных сказках? А еще ученый.

- Но зачем же тогда мы остались со старыми знаниями? С этой вашей метровой линейкой? – спросил Павлик.



5



Павлик решил как можно скорее проверить всех своих знакомых, и на следующий день не мог дождаться обеда, чтобы встретиться с Генкой.

- А тебе не нужно… - начал было Генка и принялся рыться в кармане, бормоча:

- Так-так, сейчас…

- Что это у тебя? – спросил Паша, разглядывая мелкие белые семечки, которые посыпались из Генкиных брюк на пол.

- Да это булочка с кунжутом лежала. Забыл, съел я ее что ли, или нет? Сейчас-сейчас…

Он наконец извлек из кармана какую-то помятую бумажку, развернул и с выражением прочитал:

- «Котята, метисы уральского рекса, два мальчика и девочка, к лотку приучены, с прививками, в хорошие руки». Не надо тебе?

- Зачем мне твой уральский рекс?

- А чего? Будет дома животина. Они необычные, курчавые или вроде того. Люба оценит, как искусствовед. Это ж не кошка – шедевр!

- Гена, ну что ты мне голову морочишь. Не нужны мне никакие котята. Зачем ты вообще это начал?

- Да Маринка на них ездила смотреть, вся загорелась взять именно такого котенка, - сокрушенно произнес Генка. - Я подумал, что надо приятелям предложить: ты возьмешь, ребята из гаража – глядишь, и разберут всех тирексов. Очень я кошек не люблю, - жалобно добавил он.

Паша похвалил его хитроумный замысел, а про себя подумал: ну какой же он обновленный? Самый обычный Генка, как с университета, со своими сумасбродными придумками и булками по карманам.

- Слышал, как тут одному нашему профессору студенты устроили сладкую жизнь? – спросил Генка, когда они уселись с подносами за стол и он по своей новой привычке опустошил стакан с компотом.

- Рассказывай, - велел Павлик, думая, с какой стороны подойти к спасению утопающей в пюре рыбы.

- Значит, весь курс решает неправильно задачи по квантовой механике. А валят на профессора. Говорят, он нам такую лекцию прочитал. А профессор в нашем институте работает.

Паша оторвался от еды и внимательно посмотрел на товарища.

– Декан звонит в институт, жалуется. Что же у вас за профессор такой, может вы его, того, на пенсию, - продолжал Генка. - А потом глянь какому-то студенту в конспекты – а там-то все правильно! Профессор-то в лекции все верно прочитал. Эти умники сами, оказывается, все напутали. И h у них то ли шесть, то ли семь, в общем, раза в три больше, чем надо[1], вот ведь дурость, да? Ты чего? Рыба опять несвежая?

Павлик понял, что замер с занесенными над тарелкой ножом и вилкой, отложил приборы и принялся крутить в руках салфетку.

- Вот студенты пошли! – возмущался Генка, хрустя огурцом. – Мы такими не были.

- Сколько, говоришь, у них эта константа? – Осторожно уточнил Павлик.

- Шесть или семь, не помню. Чего мне такие глупости запоминать?

- На десять в минус тридцать четвертой? И это в джоулях на секунду?

- Да-да, в джоулях. Но суть не в этом! Ты подумай, что за народ. Раз планируешь диверсию, так хоть с конспектами придумай что-то. Какие они после этого ученые, если на полшага вперед думать не могут!

Павлику стало вдруг очень грустно. Хотелось поделиться этой грустью с кем-нибудь прямо сейчас, сию же минуту, но с кем? Он обвел взглядом столовую. Люди ели, смеялись, скребли ложками по тарелками. Перед каждым стоял пустой стакан из-под компота. Перед каждым. Павлику стало душно. Полные тарелки и пустые стаканы. Все шиворот навыворот. Их с Генкой стол был в дальнем углу, и было видно как солнце, светившее из окна через весь зал, играло в гранях пустых стаканов. Стаканы светились золотом. Казалось, это не стаканы вовсе, а золотые зубы, и что эти зубы на него скалятся. А все потому, что он знает страшный секрет. Знает, что это зубастое пространство – не отсюда, его тут раньше не было, но оно сожрало и изуродовало своими золотыми зубами все то, что было раньше. Оно пришелец, оно мутант, и даже сила притяжения в нем одиннадцать и два. Паша вжался в стену.

Вдруг раздался страшный крик. Все повскакивали с мест, роняя стулья, задевая подносы. Все устремились на крик, к прилавку. Там, около кастрюли с пюре, распласталась на полу баба-маринист.

- Давит, давит! – вопила она, но не шевелилась, будто придавленная невидимой каменной плитой. Лицо было красное, по щекам катился пот вперемешку со слезами.

- Удар! Инфаркт! – шептали кругом. – Врача зовите! Может от жары, давление?

- Халат расстегнуть, и на свежий воздух, - советовал кто-то.

- Что, что давит? Где? – спрашивали у бабы, но она только хныкала и повторяла, что давит.

Генке и Паше нечего было там делать, и они вернулись к столу.

- Что это с ней? – озадачился Гена.

- Сила тяжести, - хмуро ответил Паша.

Генка хмыкнул и заметил, что шутка недобрая. Если бы это была шутка, подумал про себя Павлик.

На вопросы Генки он в тот день отвечал односложно, и приятель решил, что обидел его, когда предложил уральских рексов.



***

В ту пятницу Павлик понял, что нет у него никакого восторга и трепета перед Обновлением, а есть только досада, зудящая где-то внутри, как рана, которая и болит-то несильно, но мучает тем, что никак не затянется. Так ведь и не затянется, понимал он и оттого еще сильнее мучился. В нем не угасло желание докопаться до сути, но теперь это желание подпитывалось не любопытством, а какой-то злой жаждой разоблачения. И ведь всего день назад, в кабинете с сиренью, слушая Градского…

Но теперь все было иначе. Он понял значение слова «перемены». Перемены – это живые жадные лианы, которые оплетают его город. Они карабкаются по стенам зданий, оборачивают дома в кокон, и вот в центре города Паша уже с трудом находит знакомые строения. Лианы обвивают мосты и превращают их в свечные огарки. Лианы протягиваются вдоль дорог и асфальт меняет текстуру. Павлик мог долго простаивать и разглядывать какой-нибудь предмет – был тут раньше гвоздик с такой шляпкой и эта черточка, или то пробивается росток ненавистных перемен? Когда гардения, которую Любочка выращивала уже одиннадцать лет, вдруг распустилась кроваво-красным цветком, а не белым, как обычно, Павлик хотел было ее выкинуть. А потом, как это с ним часто случалось последнее время, понял, что никогда не узнает – это естественная мутация или зловещая метка Обновления.

Но больше всего горечи он чувствовал, замечая, как прорастает Обновление в близких ему людях. Вместе с горечью приходило раздражение. Его приводило в бешенство «Улла!», которое он то и дело слышал в телефоне, и это их равнодушие к уродливым мостам, исковерканным строениям. Слепцы, перебежчики. Поддаются, потворствуют. Особенно Генка… Ух, Генка!

Он представлял, как Генкина жена приносит домой десять, двадцать котят, и как они ползают по Генке, а он чихает. Потом одна кошка – Паша узнал в ней Луковицу – превратилась в девушку в сарафане с радиоприемника, нырнула в цистерну молоковоза и начала тонуть. Цистерна почему-то напоминала корыто, но Павлику казалось, что это самая подходящая емкость для перевозки молока. Будь у цистерны только узкое горлышко, как бы Луковица оттуда выбралась? Тут Павлик ударился лбом о стену, охнул и проснулся.

Градский, возившийся у плиты, обернулся на звук.

- Кофе делаю, - улыбнулся он. – А то, смотрю, совсем ты… Или тебя домой пора отпускать?

Вместо ответа Паша спросил:

- Почему оно стало бить мимо цели? Так ловко заметало следы, а на студентах Бекермана лопухнулось. И эта раздатчица в столовой. Я все думал, что же с ней случилось, и теперь понял. Допустим, мы, как необновленные, должны были ощутить разницу в силе тяжести. Но оно нас от этого уберегло, черт знает зачем. А потом его где-то закоротило, и все, что не досталось нам, свалилось на эту бабу. Ее тогда к полу аж пригвоздило…

Градский засыпал в кофейник коричневую пудру и принялся размешивать, глядя на Павлика из под очков.

- Любопытная история. И какие выводы ты делаешь?

- Думаю, силенок у него маловато для таких перемен. Сначала все ровно шло, а теперь одни промашки – выдохлось!

Градский посмотрел задумчиво в стену несколько минут и наконец заговорил:

- Есть у меня одно объяснение. Но рассказывать долго, не уснешь? Держись, кофе уже почти готов. Давай, значит, вспомним, что говорила твоя Люба. Назовем это гипотезой Любы Ивлевой. Гипотеза гласит, что Обновление могло происходить в истории человечества и раньше, даже несколько раз. Почему мы так подумали? Потому что нам известны памятники культуры, создатели которых видели мир не так, как их современники. И мы задались вопросом, могут ли эти создатели быть необновленными, которые ничего особенно и не придумали, а просто вспомнили, каким был мир до Обновления, и, как говорится, творчески адаптировали. Может, в работах Босха и Данте гораздо меньше выдумки, чем мы думаем. Или вот кубисты. Их появилось много и как-то скопом, чем тебе не творческий кружок необновленных. Жил себе художник Пикассо, любовался кубическими девами, а тут пришло Обновление и девы стали округлые. Ну, он возьми и воскреси женскую красоту, какой ее помнил, в полотнах. Тут я, конечно, утрирую, но ты и сам знаешь, как Люба об этом складно рассказывает. Так вот, выходит, картины - кусочки информации о мире до Обновления. Но раз они были творчески переосмыслены, то цензор их не коснулся… Это, к слову, самое слабое место, но ничего лучше у нас все равно нет. Будем считать, что суть этих шедевров дошла до нас без изменений. Разве что небо перекрашено.

Сам Градский очень многое поставил на это ”слабое место”, как знал Павлик. Именно на основе Любочкиной гипотезы он создавал свой язык. Этот язык должен был обладать художественной иносказательностью, чтобы написанные на нем документы не тронул цензор, и при этом однозначно доносить информацию до всех необновленных.

Градский разлил кофе по кружкам, сделал большой глоток и продолжил:

- А теперь давай вспомним, что в истории человечества есть множество таинственных случаев. Хождение по воде, манна небесная в пустыне, орлеанская девственница, которая наперед знает ход войны… А что если это все побочные эффекты происходившего в это время Обновления? Ведь что представляют собой эти случаи с точки зрения физики? Нарушение законов о пространстве, времени, взаимодействии тел и веществ. Ну а мы с тобой знаем, что законы физики для него не указ.

- Погодите! – перебил его Павлик, в волнении отпил кофе, обжегся и покосился на Градского, который делал из своей кружки большие глотки. – Погодите, вы сами говорили, самое страшное, что оно следов не оставляет. Но ведь эти картины, и книги, и библейские истории – это, выходит, его следы! Как же я раньше не понял! Ведь все это означает, что мы можем схватить его за руку!

- И что ты будешь делать, когда поймаешь его за руку? – спросил Градский как-то отстраненно.

- Как что? Это будет означать победу. Разве мало?

- Для кого победу? Над кем победу?

Паша пытался подобрать слова, недоумевая, неужто профессор сам не понимает таких элементарных вещей.

- Над Обновлением! Над переменами! Над переменами, которые происходят без моего спросу и всю мою жизнь уже изуродовали. А мне и слова не дают. Хочу всем рассказать, хочу, чтобы все знали, что происходит, и что происходит это подло, нечестно, исподтишка!

Градский молчал, и Павлику вдруг показалось, что его слова расстроили профессора. А что он мог ответить?

- Люди имеют право знать, - пробормотал он.

- В том-то и дело, что…

Градский запнулся и произнес, как показалось Паше, вовсе не то, что имел в виду, будто не хотел обсуждать право людей на знание:

- В том-то и дело, что оно не оставляет следов, которые можно трактовать однозначно. Вот дошла до нас история о Вавилонском столпотворении. Не исключено, что там все чистейшая правда до последней запятой. Просто ему в какой-то момент понадобилось, чтобы все люди говорили на разных языках, а такие вещи оно по щелчку пальцев делает. Но кому ты это докажешь? Твоя интерпретация будет одной из многих интерпретаций. Или тот же «Черный квадрат», или книги Кафки… Возьми другой пример: наши научные работы. Мои, Бекермана… Что, если бы оно оставило их, как есть? Везде – старые цифры, везде – подписи ученых советов, рецензентов, членкорров. Это же сразу волнение, смута, скандал. Рецензенты и членкорры тоже не дураки, они же себе верить хотят. Стали бы разбираться, почему это признанные физики указали константы, которых ни в одной книге нет, и почему эти работы допустили, защитили, не исправили… Неужели не стали бы копать?

- Стали бы! – согласился Паша. – И докопались бы, и… И именно поэтому оно все переправило…

- Видишь, - произнес Градский. - Оно очень умное. Умнее нас с тобой, это уж точно. Да, сбоит, да, ошибается, но посмотри, какие вещи делает. Это же во вселенских масштабах миниатюрная работа, ювелирная. И нет против него истины. Оно само – истина. Ты же видел мой опыт, видел? Подавитесь, герр Гельмгольц[2], и вас отрецензировали. И это мы с тобой еще не биологи и не знаем, что оно с человеческим телом делает. А что если у тебя из мышц энергию ворует, или из желудка тепло от котлет?

Оба замолчали. Оба думали о котлетах и о том, что славно бы вот сейчас… На тарелке жирно поблескивали кусочки колбасы, волокнистой на укус и жесткой, как задубевший морской канат. Павлик подумал, что у Любочки в холодильнике всегда есть что-нибудь свежее и мягкое к чаю, а Градский подумал, что непорядочно мечтать о котлетах, когда говоришь о фундаментальных вещах, да и, опять же, тяжелое на ночь … Он поразмыслил и продолжил:

- Вот я сказал – ”ворует”, и теперь думаю: может, оно тепло из систем таскает нарочно, с какой-то целью. Например, энергии ему не хватает, чтобы завершить начатое. Ведь и ошибки могут быть с этим связаны…

- Но, Лев Игоревич, главный закон физики, - горько напомнил Павлик.

- Да что такое главный закон физики по сравнению с обновлением всего мира? – Усмехнулся Градский. - И, тем более, что такое один человек.



6



В пятницу на инженерном заводе выдавали продуктовый заказ, в который каким-то чудом попала говяжья нога. Открыв коробку, Любочкин папа крякнул и почесал затылок, а Любочкина мама всплеснула руками и сразу поставила на плиту воду под холодец. Дети и друзья тут же были приглашены в гости на субботу.

Прямоугольную эмалированную посудину с волокнистым холодцом под жирной коркой поставили на середину стола. К нему полагались вырвиглазная горчица и домашний хрен, которые в честь субботы и гостей разложили в ажурные хрустальные вазочки. «Натуральный, с дачи», - приговаривала Любочкина мама, встряхивая у себя над тарелкой чайную ложечку с белой пастой. Компот, как и водится, выпили прежде всего. Но, оказалось, зря - горчица и хрен тут же показали свое коварство. Пока снова в спешке разливали компот, кое-кто из гостей уже плакал из-за остроты.

За разговорами быстро стемнело, и уже за чаем включили телевизор. Ведущий рассказывал о каком-то случае в американском городе Сан-Франциско. Заинтересовались, прислушались. Оказалось, некий сумасшедший хотел взорвать мост через залив, «памятник архитектуры и символ города», как выразился диктор.

- Рыбку хотел поглушить, в заливе-то, - добродушно пошутил Любочкин папа. – Но до места шашки не довез, сапер криворукий.

- Все бы тебе шутки, - шлепнула его полотенцем Любочкина мама.

Показали мост. Павлик и Любочка потянулись к экрану. Между двумя берегами был будто натянут гигантский каменный гамак. Павлик пытался вспомнить, видел ли он когда-нибудь этот мост на фотографиях раньше, хотя и без этого знал – люди такого не строят, мост обновлен. Но где же следы страшного взрыва? Полотно-то цело. Тут вблизи показали правый край гамака и Люба сжала Пашину руку – гладкая каменная поверхность была вспучена, обуглена и дымилась.

- Преступник совершил свое злодеяние на рассвете, когда на мосту наблюдается наименьшее движение, - бросал диктор казенные и бездушные слова. – Вероятно, целью злоумышленника были не человеческие жертвы, а порча самого моста. Представители города уже называют это современным варварством и вспоминают уничтожение культурного наследия Геростратом…

Оказалось, что преступника поймали на месте. Он и не думал уходить, а бродил по поврежденному участку моста и собирал обломки. Тут же показали куски камня, которые взрыв выбил из конструкции, и Любочкин отец пошутил снова:

- Не-ка, погляди, камни таскает. Видать на даче забор себе строил и кирпича не хватило. Ай да находчивый малый!

Любочкина мама снова замахнулась полотенцем, но так и замерла, охнув:

- А глазищи-то, глазищи!

На экране в этот момент показывали лицо террориста. Обычное человеческое лицо, подумал Павлик. Хотя когда он мог, глядя на фотографии преступников, отыскать в них что-то, что отличало бы их от добропорядочных граждан? Человек молчал и не реагировал на вопросы репортера, но весь его облик выражал странное волнение. Будто он сделал именно то, что хотел, и узнал, что хотел. Он не был счастлив этим знанием, но был удовлетворен.

Паша все понял. Ему самому не раз приходила в голову, что если залезть этому обновленному мосту в нутро, в сердцевину – то, может, там сохранился настоящий мост, каким он был. Он и сам не раз представлял себе, что это все оболочка, которую чуть заденешь ногтем, или, ладно уж, взрывом – и она осыплется, как ссохшаяся краска с давно покрашенной стены.

Поступок этого неизвестного в далеком американском городе отвечал на многие вопросы. Да, в мире есть другие необновленные. Да, он не один, кого перемены довели до отчаяния. И нет, эти перемены не осыпятся, как засохшая краска. Это не краска, Павлик. Это суть.





***



Павлик вдруг хлопнул ладонью по столу так, что подпрыгнули ложки и крошки. Он догадался наконец, какого ответа ждал от него Градский тогда, спрашивая, зачем ловить его за руку. Он заговорил быстро и взволнованно:

- Я понял, для кого это будет победой. Понял, кого мы спасем - всех, кто остался в изоляции среди обновленных. Всех, кто теперь живет в постоянном страхе, потому что дома, на улице, в книгах находит доказательства своего сумасшествия. Как вы боялись тогда, в Троицке. Если бы мы только могли доказать… Если бы только могли…

Градский хотел что-то сказать, но Павлик не дал ему вставить слова и заговорил опять, боясь потерять мысль:

- А представьте, если нам поверят! Это будет первый раз в истории, когда люди узнают о существовании Обновления. Все человечество будет больше знать о мире. Мы сохраним старые, необновленные знания. И культуру. И…

- И будем жить долго и счастливо? – переспросил Градский насмешливо. – В комнатах с мягкими стенами?

Тьфу ты, черт. Все бы ему перебивать. А ведь Павлик не для себя настроился на эту волну возвышенного гуманизма.

- Что, снова я не прав и у вас есть гипотеза? – смущенно усмехнулся он. – Ну, тогда объясните, зачем вы вообще придумали этот ваш язык необновленных.

- Когда происходит эксперимент, следует делать записи. Для этого и нужен язык, - туманно ответил Градский.

- Только это забота экспериментатора, а не подопытных кроликов, - парировал Павлик. Но Градский ответил, не задумываясь:

- А что если кролики и экспериментатор – одно и то же?

- Не понимаю вас, - развел руками Павлик. – Разве вы не хотите до истины докопаться? Не хотите узнать, почему оно происходит, и как?

- Хочу, Паша, конечно хочу. Не сердись, что я тебе так ответил про мягкие стены. Я не считаю, что поймать его за руку невозможно. Просто я считаю, что это не нужно.

- Как? – опешил Павлик. - Почему не нужно? Я думал, вы язык… Зачем тогда вы с этим языком носитесь?!

Паша почти перешел на крик в негодовании. Он вдруг почувствовал себя обманутым. Казалось, что они с Градским заодно, и вот выясняется, что он для этого старается?!

Градский вскочил и принялся мерять кухню шагами. Три в одну сторону, три в другую.

- Я же говорил что мир не может без движения, верно? И всякое движение относительно, так? Вот и представь, как вся махина мира решила сменить траекторию. Ну а если повернет все – все в широком смысле, то есть вообще все, что есть во вселенной - то где взять точки для системы отсчета? Понимаешь?

- Значит, мы и есть эти точки. Хорошо, но я не вижу причин, почему другие точки не могут знать о том, что траектория меняется.

- А тут мы возвращаемся к теме эксперимента. Если Обновление – очередной этап эксперимента под условным названием «Мир», то нужно оставить записи о том, что было в предыдущем этапе.

- И вы решили придумать язык, на котором точки системы отсчета могут зафиксировать свои воспоминания, чтобы помочь ему. – Павлик постарался, чтобы фраза звучала как можно абсурднее, но это не сбило профессора с толку.

Он энергично ответил «Не совсем!», сделал еще два шага к стене, развернулся к Паше и сказал:

- Мы и есть эти записи, Паша. Мы – те частицы его, которые остались неизменны. Мы – критерии, по которым он будет судить об изменениях. Мы – строчки в его дневнике. Считай, мы почти избранные.

Паша молчал. Градский подождал ответа и, не дождавшись, продолжил:

- И эти твои вспышки, возможно, реакция мозга на первые попытки сделать записи. Я уж не знаю, куда оно записывает. Может быть, прямо нам в мозг, а может, есть у него какая-то вселенская база данных…

- Избранные, - недоверчиво повторил Павлик. – А что толку в этой избранности? Эта штука сводит на нет все человеческое величие, когда лезет исправлять картины, которые великий человек написал, и формулы, которые он же придумал.

Градский остановился у стены напротив окна, оперся о нее спиной и сказал, глядя в одну точку где-то в районе карнизе:

- Это справедливо, если ты существуешь отдельно от всего остального мира. Но мы-то с тобой исходим из того, что мы – часть эксперимента. Даже если нас оставили за бортом при смене траектории, мы все еще часть системы, понимаешь? И вот тут становится ясно, что есть победа. Победа – это когда ты, будучи частью огромного целого, приходишь к научному открытию или великой картине. Вот что такое победа, и это победа для всех.





***

Павлик собрался уходить на рассвете, Градский провожал его до дверей.

- Попроси за меня прощения у Любы, - сказал он смущенно. – Пусть не обижается. А то вырвал тебя из дому в воскресенье вечером…

И он так же смущенно похлопал Павлика по плечу.

Паша вышел в прохладное зеленое утро, но не пошел домой, а позвонил Любе из автомата и сказал, что прогуляется.

Он вдыхал воздух, еще не взбаламученный суетою дня, смотрел, как солнце подсвечивает зеленоватые облака, которые прошили небо ровным пунктиром, и было чувство, что он шагает сквозь сон.

Павлик часто видел сны, в которых мир изменялся кардинально и необратимо. Обычно в таких снах разворачивались катаклизмы – войны, наводнения, извержения вулканов. На втором курсе, когда изучали уравнения Эйнштейна, часто снились черные дыры. И когда весь мир умирал, сердце стучало в ритме конского галопа, мозг паниковал, но всегда – всегда! – хранил где-то на задворках упоительную мысль, что совсем рядом есть край, где спокойно и безопасно. Казалось, Павлик физически ощущал тепло, которое уголок спокойствия посылает ему в спину, чтобы проще было встречать опасности лицом к лицу. Павлик так и не понял, подразумевается ли этот тихий клочок земли где-то на карте сна, или сонный мозг так хранит информацию о мире, в который Павлик попадает, открыв глаза.

Сейчас, после беспокойной ночи, после путанных рассуждений Градского, после всех переживаний этой недели он чувствовал, что мир изменяется. Больше всего это походило на сон про наводнение. Конец света, вселенский потоп из перемен. И уютное Пашино пристанище, его островок спокойствия, уходил под воду. Павлик чувствовал себя одиноко и нелепо. Вот стоит он на своем кусочке суши, а перемены все ближе и ближе; он уже на цыпочках, закатывает брюки, а волны лениво и необратимо, будто бы из одолжения, накатывают на его островок. И ведь там, под толщей этих перемен, Паша знал, есть жизнь. Там радуются, смеются, говорят по телефону «Улла!» и выпивают компот в начале обеда. А у Паши тут конец света.

Он набрал в легкие воздуха. Того воздуха старого мира, который он пробует на вкус последний раз. Зажмурился. Прыгнул.

Ноги привели его к знакомому с университета подъезду. Генка открыл дверь сонный, в одних трусах, и уставился на него с непониманием.

- Гена, - сказал Паша шепотом, чтобы не услышала Марина. – Там котят еще не разобрали?

Генка счастливо улыбнулся.





[1] Постоянная Планка (h) равна 6,626 Ч 10–34 Дж·с.

[2] Герман Гельмгольц – немецкий ученый, который одним из первых сформулировал закон сохранения энергии.
ramzes
Цитата
Баба неуловимым движением руки укладывала пюре буйными волнами.


Может "бурными"?

Цитата
Он всматривался в фотографию, болезненно жмурясь, будто от близорукости. Будто боялся, что глаза могут его подвести. Будто между его зрачками и фотокарточкой напустили дымку, мираж, и теперь он, сощурившись, пытался проникнуть зрением сквозь морок.


Понравилось! Наконец-то дочитал smile.gif Несколько раз начинал, но бросал, наверное из-за слишком сумбурного и "замороченного" начала.
Flaya
Цитата(ramzes @ 29.8.2013, 13:05) *
Может "бурными"?

Понравилось! Наконец-то дочитал smile.gif Несколько раз начинал, но бросал, наверное из-за слишком сумбурного и "замороченного" начала.


Спасибо за поправки!
Рада, что понравилось. Да, через начало надо продраться=) Наверное, для первого раза я все-таки трудную конструкцию взяла.
Это текстовая версия — только основной контент. Для просмотра полной версии этой страницы, пожалуйста, нажмите сюда.
Русская версия Invision Power Board © 2001-2025 Invision Power Services, Inc.